Анатолий Афанасьев - Привет, Афиноген
— Куда ты уйдешь?! — криком вступила Даша и сорвала полотенце с головы. — Куда ты уйдешь, проклятый эгоист? Юрий Андреевич, зачем он так говорит? Ой… Сейчас мне будет плохо!
Михаил метнулся к графину с водой, подал матери стакан.
— Нет, подумай, — прихлебывая воду, продолжала Даша, — я всего–навсего попросила его рассказать, откуда он явился в два часа ночи и почему от него пахло вином. А что ты мне ответил? Что ты ответил родной матери?!
— Я ответил, что был у Филинова на именинах. Больше ничего.
— Но я звонила Филинову, — закричала Дарья Семеновна. — Слышишь, лжец и трус, я ему звонила. Саша был дома в одиннадцать вечера. Он тебя не видел вчера. Ты нагло лжешь родной матери. Нагло! Ты потерял всякий стыд!
Кремнев вспомнил, что утром Миша не вышел, по обыкновению, завтракать и Дашенька не хотела его будить и отворачивалась. Юрий Андреевич спешил, опаздывал и не обратил на это внимания. Вот, значит, в чем вопрос.
Он пошел на кухню и принял таблетку анальгина. Еще несколько лет назад Юрий Андреевич не употреблял никаких лекарств, в разговорах о здоровье неукоснительно отстаивал позиции народной медицины и гордился этим. Лечился от редких недугов тоже по старинной системе: растирался спиртом, принимал стакан водки внутрь, запивал тремя стаканами чая с малиновым вареньем, выгонял из себя семь потов и выздоравливал. Однажды он заболел воспалением легких, с высокой температурой. Пришлось вызывать врача, тот прописал ему уколы пенициллина и еще какую–то новинку фармакологии. С тех пор пошло–поехало. Конечно, всего- навсего совпадение, просто наступил такой срок, но с тех уколов как будто что–то заклинило в сухом и мощном организме Кремнева. Он узнал и неожиданные утренние приступы головной боли, и печеночные колики, и сокрушительные спазмы в груди, серым мгновенным страхом ошарашивающие сознание. Юрий Андреевич скоренько отступил от своих молодецких привычек, распрощался с хатхой–йогой, стал остерегаться сквозняков, выписал любимый народом журнал «Здоровье» и завел обычай носить во всех карманах белые трубочки валидола.
Разминая ложкой очередную таблетку, он испытывал неведомое доселе горькое наслаждение, — взгляд его в эти минуты приобретал укоризненное выражение, а пальцы подрагивали. Здоровье разворачивалось под уклон, и Юрий Андреевич, как все мы, беспомощные, тщился урезонить гибельную скорость с помощью микстур.
Запив таблетку кипяченой водой из глиняного графина, Кремнев присел на кухонный стол, слегка помассировал пальцами виски. Ему было тошно и одиноко. Он глядел в окно, где торчали, как гвозди, одинаковые коробки блочных домов, усилиями живущих в них людей приукрашенные кое–где витражами, балконной зеленью и сушившимся разноцветным бельем, отчего стены приобрели сходство с мозаичными панно заграничных авангардистов, — он глядел на этот убогий пейзаж и думал вот что,
«Мишенька вырос, — думал он, — и его обман — это не обман вовсе, а самозащита от нас, двух олухов, не дающих себе труда заметить, что он давно стал взрослым. Даша устраивает сцены, потому что ей обидно слышать его вранье и чувствовать, как он отдаляется от нее. Только отдаление она чувствует, а понять ничего не хочет и не умеет. Она не понимала никогда своего мужа, теперь не понимает взрослого сына… Даша тоже живет одиноко в своем заколдованном мирке, куда ему нет ходу, да и нечего там ему делать, скучно. Они все трое давно живут врозь, каждый в своей скорлупе — и Миша, и он, и Дашенька.
Что ж, — думал дальше Юрий Андреевич, — таков мир, беды тут нету. Так живут люди вокруг, и так можно жить, если уважать и понимать одиночество своего ближнего, не тащить его силой, волоком в бессмысленные пустые объятия. Прижаться можно к телу, к дереву, к стене — душу не ухватишь руками, она ускользнет, и никакими оковами ее не удержишь».
Он поставил на плиту чайник, намазал тонко маслом ломоть хлеба, а сверху положил кусочек засохшего голландского сыра. Сидел, осторожно жевал, стараясь, чтобы сыр не попал в дупло, прислушивался к звукам из комнаты.
В комнате давно было тихо. С бутербродом в руке, крадучись, он приблизился к двери. Сын и жена сидели на диване в странной позе. Миша утешающе гладил жиденькие материны волосы, кривился в улыбке, а Даша неуклюже привалилась к его плечу своим тучным телом. «Бедные дети», — с ядовитым сочувствием отметил Юрий Андреевич, а вслух громко отчеканил:
— Ну, молодцы! Так–то намного умнее, правда? Чем сырость разводить.
Через двадцать минут они выезжали из Федулин- ска на Горьковское шоссе. Миша, снисходительно и горячась, рассуждал о новом фильме Тарковского. Даша скромно, как девушка, хихикала, поддакивала и робко переспрашивала.
«Дети, какие дети, — Юрий Андреевич косился на них в зеркальце. — Эх, годков десять бы еще побыть с ними, поработать, посуетиться, посвирепствовать, пожить. Бог мой!»
Шоссе серым вязаным полотнищем стелилось под колеса. Головная боль, усмиренная анальгином, стихла, только затылок чесался, будто туда, внутрь, засунули кусочек картона.
— Я на часок, — вдруг сказал Миша. — А потом мне нужно опять быть в городе…
11
Наташе Гаровой позвонила подруга Света Дорошевич, которая весь последний школьный год уговаривала Наташу ехать вместе в Москву в театральный институт, где у них будет шанс встретить живого артиста Василия Ланового. Теперь Светка восьмой месяц работала в лучшем и единственном федулинском ателье «Ариадна» и была довольна судьбой. Больше ни о каком институте она не помышляла. Закройщик Эрнст Львович, с первых дней не обходивший вниманием смешливую Светку, проводил с ней долгие беседы о
вдохновенном и благородном призвании портнихи, о редкостном таланте чувствовать линию и прочих умопомрачительных вещах. Эти беседы действовали на Светку, как наркотические уколы. Приходила в себя она только тогда, когда чувствовала на своей юной коленке хитрую руку пожилого закройщика.
— Что вы, Эрнст Львович! — вспыхивала она. — Я такая еще невинная.
Эрнст Львович искренне обижался, сопел и отходил, потирая ладонью влажную лысину. Ему было сорок пять лет, он был толст, подобно Санчо Пансе, и понимал действительность сложно, как карнавальное шествие распаленных греховными желаниями женщин. Эрнст Львович неоднократно бросал свою жену и пятерых детей, будущих закройщиков, но каждый раз возвращался с повинной и бывал помилован. Жена его, татарка, обожала смотреть на его многодумное лицо, более подходящее какому–нибудь древнему философу или библейскому пророку, и жадно таяла от прикосновения его пухлых сильных искусных рук. По ателье Эрнст Львович частенько, распарившись, расхаживал в шелковой майке, давая возможность заказчикам любоваться своими круглыми плечами, поросшими сплошь рыжим пухом.
— Наталка, — сказала Света в телефонную трубку, — Эрнст Львович сделал мне предложение.
— Какое?
— Глупая ты, Талка, господи, он же мужчина, красивый и толстый, а я женщина. Он хочет осчастливить меня законным браком.
— У него же есть жена.
— Ничего не значит.
Наташе невесело было продолжать треп, но она не позволяла себе расслабиться.
— Если не значит, то соглашайся.
— Он жирный и потный.
— Ничего не значит.
Светка немного посмеялась, потом строжайше повелела:
— Натали, собирайся и иди ко мне.
— Зачем?
— Зачем, зачем. Посидим, поохаем. Зачем еще.
— Говори правду.
— Ну, мальчишки придут кое–какие. Ты их знаешь. Егорка Карнаухов. Может, еще великий физик Мишка Кремнев. Помнишь, он в параллельном классе учился? Ушастый такой и малость придурошный. Ну, возможно, Эрнст Львович заглянет для представительства.
— Эрнст Львович? Ты что, Светка, серьезно, что ли?
— Милая Натали, тебе хорошо жить с твоими данными, а мне пора подумать о своем устройстве. Девушке уже восемнадцать стукнуло.
— Я сейчас приду.
Наташа повесила трубку и посмотрела на мать. Анна Петровна со вниманием выслушала весь разговор.
— Какой еще Эрнст Львович? — спросила она. — Дочка, ты в своем уме?
— Я в своем, а Светка не в своем. Я приму меры. Она у меня запляшет.
— Ас Геной вы сегодня разве не встречаетесь?
Наташа напружинилась, уперев руки в колени. Очень редко мать произносила это имя, очень редко и с непонятным выражением, выводившим Наташу из себя. Сейчас Анна Петровна спросила спокойно, как о человеке давно и хорошо знакомом. Это было что–то новое.
— Ты хочешь вызвать меня на откровенность, — тон у Наташи был подозрительным, — почему? Тебе же не нравится Афиноген. Он кажется тебе чудовищем, мамочка. Он и мне иногда кажется чудовищем, но без него я не могу, не могу! — Слезы подступили к Наташиным глазам, и голос осел. — Он околдовал меня, мамочка, опоил какой–то сладкой отравой. И я не хочу выздоравливать.