Ирина Грекова - Хозяйка гостиницы
22
Близилась осень, пора было думать о возвращении. Вере вовсе этого не хотелось: здесь и зима была мягче, и жизнь чуть-чуть полегче. Кое-что давал огород, очень много — южное солнце. Уголь на зиму обещали дать в стройконторе. Вера написала Маше, советуя оставить детей на зиму, обещала отдать Вовку в хорошую школу и сама следить за его занятиями. Маша отвечала смятенно и коротко: она сама еще не решила, что будет делать, приглашают ее в разные города, на хорошие условия, но она сама ни в чем не уверена. Между строк Вера прочла, что опять в жизни Маши появился мужчина, и опять, видно, не принц Уэльский: о счастливом будущем речи не было, только мелькнуло в одном месте «проклятая любовь». Вера вздохнула, пожалев от всей души бедную Машу с ее темпераментом. Ей-то самой темперамент не досаждал. Хотелось, конечно, быть любимой, слушать пламенные слова, но с этим можно было подождать до мирного времени, когда вернется Шунечка... А пока она охотно и даже весело переносила свою холостяцкую жизнь. Вокруг нее все время роились мужчины, но больше, как она выражалась, «нетоварные» — старички, инвалиды. Ясно: все здоровое, молодое было на фронте. Вера с ее светлым лицом, белозубым смехом была для «нетоварных» как эликсир молодости: они приобадривались, припускались за ней, шутили, заигрывали. На шутки и заигрывания она отвечала охотно, но дальше дело не шло. Впрочем, дальше, видно, не очень стремились и сами «нетоварные»...
Настала зима с ледяными ветрами и ревущим, бешеным морем. Во время шторма волны громово бились о скалы; брызги взлетали до края обрыва и, случалось, досягали окон. А в хате было тепло, уютно: обещанный уголь Вере дали. Кот, названный в честь того, первого, Кузьмой-вторым, дремал во впадине койки. Он был неплох, но ленив ординарно, не рекордсмен. «Далеко тебе до Кузьмы-первого», — говорила Вера. Вовус ходил в школу, хорошо учился, но дерзил; говорят ему: «Выйди к доске», а он в ответ: «А что такое доска?» Веру вызывали в школу: «Ваш сын ведет себя демонстративно, выставляет на вид свое высокое развитие».
— Послушай, Вовус, — говорила Вера, — ну чего ты меня срамишь? Почему тебе нравится так безвкусно валять дурака?
— Очевидно, по недостатку ума.
— Хорошо, что ты это понимаешь. Какой-то французский философ сказал: «На память свою жалуется всякий, на ум — никто».
— Как это? Повтори, — интересовался Вовус. Верины нотации всегда были интересны, стоило их послушать. Нет, она не баловала мальчишку — просто понимала, чем он живет...
А маленькая Вика — до чего же она была уморительна! Крохотный гномик с огромными, темно-серыми, ночными глазами (утонуть можно было в таких глазах!), на тоненьких, неуверенных ножках. Круглая головка вся в мелко-мелко вьющихся русых кудрях; они начинались на выпуклом голубом лбу очень высоко, оставляя впечатление лысоватости — зато такие пышные, такие пенно-воздушные, что не было возможности их причесать: сразу же из-под щетки они крутились и вздыбливались...
А уж умна! Речь, как у взрослого человека. Когда Вика говорила: «Оказывается, суп простыл» или: «Я не это имела в виду», Анна Савишна потихоньку крестилась...
Со старшим братом у Вики была не просто любовь, а роман в духе, пожалуй, Кнута Гамсуна — со взаимными счетами и обидами, с горькой, непрощающей нежностью... Когда в чем-то провинившаяся Вика подходила к Вовусу, явно заигрывая, он говорил ей: «Испепелю!» И она бросалась бежать, подскакивая, с криком: «Не пепеляй меня, не пепеляй!» — как бы уносимая этим криком... Ну, а когда Вовус являлся с повинной — тут уже играла в равнодушие Вика, и прекрасно играла: обращенная к брату щека, маленькое ухо, полузакрытый глаз казались каменными...
23
В конце ноября пришло письмо от Александра Ивановича. Писал он коротко, сообщал, что жив, был в плену, бежал, год добирался на родину, потом проходил проверку, в результате которой полностью очищен от всех подозрений. В настоящее время находится в госпитале (полевая почта номер такой-то), лечится успешно, рассчитывает в скором времени за нею приехать («если ты у мамы, как я надеюсь и как тебе велел»). Подписано сухо: «Целую, Саша».
— Мама, мама, — кричала Вера, — что случилось, ты только подумай, от Шунечки письмо!
Анна Савишна кинулась на зов, роняя платок с головы, крестясь, цепляя очки ниткой за ухо:
— Ну-ка, ну-ка!
Обе читали письмо — голова к голове, — перечитывали, ахали, смеялись и плакали, плакали и смеялись.
— Это что же, он пишет, за подозрения такие?
— Ну, какая ты, мама! Всех, кто в плену был, проверяют: не завербован ли?
— И его?! Такой человек!
— И его. Всех проверять надо. Но, слава богу, все кончилось хорошо, смотри: «очищен»! Очищен, жив, здоров, скоро приедет — какое счастье!
— Больно коротко пишет.
— Экая ты, мама! Мало ли какое может быть у него на душе? Откуда он знает, как я без него жила? Увидимся — все будет хорошо. Главное — жив!
— Теперь и от Женечки надо ждать. И от Ужика. От всех придет.
Вера сразу же написала ответ Александру Ивановичу. Запятых было в нем великое множество, и слез, которыми она щедро окропила бумагу. Писала, что живет хорошо, ждет его, любит. О детях из осторожности умолчала. Но, видно, все же плохо написала, потому что ответа не было. Послала еще письмо — нет ответа. Может быть, зря написала, что живет хорошо? Мало ли как можно это понять?
И вдруг, нежданно-негаданно, как снег на голову, явился он сам. Приехал вечером. Вера пришла с работы, в сенях почуяла: пахнет табаком, побледнела, прислонилась виском к косяку. Услышала голос: и точно, он. Разговаривал Александр Иванович с мамой, вернее, мама что-то ему объясняла, как бы оправдываясь, а он нападал — сварливо, требовательно. Вера споткнулась о ведро — оно покачнулось, брякнуло. Руки у нее были холодные-холодные.
— Кто-то пришел, — сказала мать. — Как будто Верочка.
Отворилась дверь, и из хаты в сенцы, из света в тень шагнул незнакомый худой человек. Узнавание было мучительным. В человеке проступал, пробивался Шунечка и не мог пробиться. Вера была в рабочей брезентовой робе грязна, страшна. Ужасно было брезгливое сожаление в глазах человека.
— Ну, здравствуй. — Он поцеловал ее в щеку, как бы выбирая место почище.
— Здравствуй...
Он оглядывал брезентовую робу, потертую на сгибах, запорошенную кирпичной пылью.
— Хороша... Рабочий класс. Ничего, мы с этим покончим. Ты у меня будешь в панбархате ходить. Собирайся, едем.
— Куда?
Он назвал новое место назначения — тыловой городок в Западной Сибири.
— Шунечка, послушай, я не могу так сразу... У меня дети.
Он косо усмехнулся:
— Спасибо. Мне уже об этом сообщили. Обрадовали, нечего сказать. От таких новостей кондрашка может хватить. Приехал к жене, а у нее — двое...
— Это же не мои...
— Знаю. А то, думаешь, я бы с тобой разговаривал? Пришел, увидел и ушел.
— Шунечка...
— Молчи, все ясно. Едешь со мной. Дети — не сироты, у них мать есть. Пусть приезжает за ними, берет к себе.
— Она так сразу не может. У нее работа.
— А у меня служба. Никогда не работал, всегда служил.
— Шунечка...
— Сказал — и все.
На эту формулу Вера привыкла отвечать послушанием; так и на этот раз. Послала Маше телеграмму, получила ответ: «Еду». Дождаться ее не пришлось: Александр Иванович назначил отъезд через два дня и был неумолим.
— Мама, милая, — плакала Вера, — жизнью тебя умоляю: береги детей. Я же не виновата, видишь, как получилось.
Анна Савишна была суха, строга, еле шевелила губами:
— Будь покойна. Мне они не чужие.
Прощание с Вовусом, с Викой... И опять стук колес — будь он проклят! — сухой, разрывающий, разлучающий стук колес.
24
Назначение полковник Ларичев получил самое для него смехотворное: начальником КЭО (квартирно-эксплуатационного отдела) в военном училище. Удар был по его самолюбию тяжел. Он, кадровый военный, боевой командир, командовавший полком, теперь был назначен тряпкой, затычкой, козлом отпущения...
В училище было четыре корпуса: два учебных, два жилых, и все — в аварийном состоянии: балки подгнили, крыши текли, штукатурка обваливалась. Людей не было, средств на ремонт не отпускали, и все-таки каждый требовал с него, с начальника КЭО.
Вызывал его, скажем, начальник училища:
— Александр Иванович, опять у нас в актовом зале потолок валится. Побойся бога, так же нельзя. Людей покалечит, а кому отвечать? Сидеть-то, мил друг, не тебе, а мне.
Начальник училища был старый, видавший виды полковник с мужицкой хитрецой в небольших глазах под припухшими веками. Сейчас Ларичева все раздражало: и мужицкая хитреца, и глаза небольшие.
— Товарищ полковник, — отвечал он, внутренне кипя пузырями, — я уже вам докладывал: ремонт произвести невозможно, материалов нет, людей нет. Начальник тыла солдат не дает.
— Что значит — «не дает»? А ты требуй.
— Он мне не подчинен. Это вы можете ему приказывать, а не я.