Преследователь (Записки Даниэля Бренделя) - Гюнтер Вайзенборн
Ева покачала головой.
— Это очень опасно.
Но Вальтер возразил:
— Я уже не первый день думаю об этом. Прекратить работу мы не можем просто потому, что она нужна. Нужна! Понимаете, нужна!
Его слова сняли тяжесть с наших плеч. И в конце концов мы решили сделать так, как предложил Вальтер.
На следующий день Ева поговорила с Паулем, чтобы его успокоить. Они стояли вдвоем позади эстрады. Она сказала, что всему виной ее переутомление, нервы, ночная тревога. Но Пауль в этот день был озабочен другим. Он на удивление равнодушно протянул Еве руку, а потом показал нам настуканную на машинке повестку, которую он получил утром: ему предлагалось явиться в гестапо.
— Опять меня из-за отца теребят, — сказал Пауль, пожимая плечами. Он был, как всегда, в своем коричневом костюме, и лицо у него было озабоченное и отекшее.
Я видел, с каким облегчением вздохнул Вальтер, и понял почему. Если Пауль показывает нам такие повестки, значит, плохих намерений у него нет. Кроме того, повестка облегчала выполнение придуманного Вальтером плана.
— Завтра, конечно, отправляйся туда, Пауль, а затем сразу же приходи к нам. Мы будем ждать. И до тех пор, пока гестапо от тебя не отстанет, мы свою работу прекратим, понял?
Пауль кивнул. По нему было видно, что это его успокоило. Вальтер сказал еще, что вчерашняя размолвка очень огорчительна. Но группа сопротивления это же люди, а люди молодые отличаются силой и цельностью личных чувств и не умеют быть сдержанны. И в группе сопротивления жизнь тоже идет своим порядком, жизнь с ее любовью и враждой и всем, что свойственно молодости. Человек не может сразу стать бесполым ангелом от того, что начал вести нелегальную работу. Возможно, мы еще не созрели для нелегальной работы. Во всяком случае, мы решили пока что прекратить эту работу, и еще вопрос, надо ли возобновлять ее при данных обстоятельствах.
Пауль был согласен, и вечером мы играли так, будто ничего не случилось. Только время от времени я ловил холодные, больше того, враждебные взгляды, которые Пауль, сидя за роялем, бросал на Еву и на меня.
Уже на другой день я почувствовал, как натянуты у нас нервы. Напряжение и недоверие стали невыносимы. Мы долго напрасно ждали Пауля. Его вызвали на четырнадцать часов, и он обещал сразу же прийти в наш ресторан, где его будет ждать один из нас, тот, кто сможет освободиться; но он не пришел. Только около семи вечера, когда мы все были в сборе и очень волновались, он тихонько открыл дверь артистической. Мы опустили инструменты и впились в него глазами.
Он медленно обвел взглядом наши лица и швырнул пальто на стол.
— Добрый вечер, Пауль. — Вальтер бережно положил свою трубу на стол. Он не смотрел на Пауля, но сказал очень спокойно: — Почему ты пришел так поздно?
— Заходил еще в разные места…
Вальтер обернулся и взглянул Паулю в лицо.
— Ты же обещал прийти сразу. Неужели ты не знал, что мы волнуемся?
— Знал.
— Ну так в чем же там дело?
— Ах, так, ничего особенного.
— Что значит ничего особенного? Зачем-то они тебя вызывали?
— Так, кое-какие сведения о моем отце… Я ведь это вам наперед сказал. Только и всего.
Тут Ева громко окликнула его.
— Пауль!
— Почему вы все так на меня смотрите?
Ева, стоявшая у рояля, выкрикнула:
— Пауль, ты лжешь!
— Ева, как ты можешь? — Пауль сразу повернулся к ней.
Вальтер сидел на краю стола. Он сохранял полное спокойствие.
— Зачем-то они тебя вызывали, Пауль! Скажи правду!
Но Пауль был вне себя от ярости. Он стянул губы в кораллово-красное колечко.
— Я же вам сказал! И вообще, что это за допрос?
Никогда не забыть мне громкого удивленного возгласа Евы:
— Пауль, да у тебя совсем другой голос… совсем другой голос… Что случилось?
5. Три часа двадцать минут
С того самого вечера мы внимательно за ним следили. Зародившееся подозрение усугубило нашу бдительность. Но Пауль был, как всегда, пунктуален и ничем не вызывал недоверия. Джазовых номеров мы не играли — «негритянская» музыка была запрещена, но мы варьировали дозволенную танцевальную музыку. В нашем оркестре почти все были любителями, не профессионалами, однако у нас в квартале он пользовался успехом, хотя, может быть, и не всегда был на высоте. Зимой и летом, когда играл наш оркестр, в ресторане и в саду при нем всегда было полно народу. Пауль был эстрадный пианист с мягким бархатным туше. И когда Вальтер играл на серебристой трубе свои сольные партии, такие выразительные, что можно было подумать, будто он с нами разговаривает, тогда стремительно вступал Пауль с короткими бравурными вариациями, и только в финале к ним присоединялись остальные. Случались такие вечера, когда у нас еще был общий язык — у нас с Паулем. Мы слишком долго верили, что он забыл о нашей подпольной деятельности. Мы ошибались. Потом, к своему ужасу, мы это поняли. Дело в том, что прошел месяц-другой, и мы снова взялись за распространение листовок. Мы изменили место, время и метод работы. Мы были осторожнее, чем раньше, и никто не мог бы заметить ничего подозрительного, даже Пауль.
Мы снова взвалили на себя это опасное дело, взвалили на себя серый предрассветный страх, когда лежишь без сна и ждешь, погрузившись в липкую муть страха, в которой, кажется, притаились и следят за тобой тысячи глаз.
Мы годами несли эту тяжесть, несли на себе. А чего мы достигли? Сейчас в машине сидит человек и сквозь ветровое стекло всматривается в дождливую ночь, выслеживая другого человека, которого он хочет убить. Это не моя воля, это наказ. Все равно как клятва, от беспощадного выполнения которой нельзя уклониться.
Все, что я выстрадал тогда, — те казни и пытки — сплавилось в моем сердце в твердый комок. Теперь я стал холодным и беспощадным. И сейчас каждый мой нерв ждет эту единственную минуту, когда весь груз ненависти, подобно тротилу, взорвется адским серно-желтым пламенем. Верьте мне, с той поры внутри у меня все вымерзло.
Возможно, что я болен, разъеден ненавистью. Одно верно — здесь поставлена на карту жизнь, для того чтобы уничтожить другую жизнь.
Повсюду я слышал обтекаемые фразы, оправдывающие задним числом убийства. Я читал их в газетах и слышал в разговорах. Это сделало меня одиночкой, особенно болезненно воспринимающим слова: «Tout comprendre, c’est tout pardonner»[2].
Ладно, я одиночка, и я пошел непроторенной, своей, мной самим избранной дорогой, которая привела меня