Сильви Жермен - Безмерность
— И это все? Ничего, кроме рассказов о голоде и страхе? — допытывался Прокоп.
— Разумеется, нет. Они поют про мощь и неодолимость желания, про огромность просторов, которые они пролетают, про безмерность небес, про радость, что дарит солнечный свет. Рассказывают про жар страсти, про свою любовь к земле и небу, к скалам, живым изгородям и лесам, поют про напряженность и интенсивность переполняющей их жизни, кричат, какое это безумное счастье быть песней земли, возвещают на весь мир о своей гордости тем, что они птицы.
— Короче говоря, — заметил Прокоп, — все, как у нас. Вылупившись из яйца, они ходят под себя, точь-в-точь как мы, после того как выйдем из материнской утробы; они вынуждены сражаться на всех фронтах, быть вечно настороже, но тем не менее гордятся, что принадлежат к своему птичьему племени, как мы гордимся принадлежностью к людскому роду, и, естественно, они тоже стараются отодвинуть на как можно более поздний срок тот миг, когда придет пора подохнуть.
— И да, и нет. Они хотя бы не творят зла ради зла; они то, что они есть, и все их действия четко определены законами их природы. В отличие от нас, им хотя бы не в чем себя упрекнуть. Так что они имеют полное право предъявлять претензии Господу Богу.
— Как это? — удивился Прокоп, которого последние слова скорее позабавили, чем тронули по-настоящему.
— В Евангелии много красивого написано от имени Бога о птицах, — продолжала Б. Б. Б., — мол, они могут ни о чем не заботиться, Господь их напитает и удовлетворит все потребности. Однако птицы небесные так не считают, особенно когда околевают от мороза на обледенелой ветке или гибнут от голода и жажды, когда попадают в лапы кошке или в когти ястребу, либо когда получают дробинку в сердце из ружья какого-нибудь кретина охотника. Так что пташки божии чувствуют себя обманутыми вышеупомянутым Господом Богом, который относится к ним крайне невнимательно.
— Интересные, однако, вещи нащебетали тебе эти пернатые богохульники. А что ты в ответ рассказываешь им? Что жизнь у людей тоже не сахар?
— Им я ничего не рассказываю. Зачем им наши истории? Нет, я им всего-навсего задаю вопрос. Всегда один и тот же. Один-единственный вопрос.
— И какой же?
— А вот это наша с птицами тайна.
— Ну, и они тебе отвечают?
— В общем-то, не все и не полностью; я, надо думать, не настолько хорошо свищу, чтобы они как следует меня понимали. А впрочем, кто знает. Но я все равно постоянно задаю один и тот же вопрос воробьям, дроздам, галкам, щеглам, синицам, ласточкам, жаворонкам, соловьям, зимою воронам, а также чайкам и лебедям. Короче, всем.
Прокоп слушал, как Б. Б. Б. ведет разговор с птицами; сейчас она переговаривалась с кукушками настойчиво повторяющимися сдвоенными созвучиями. И получалась какая-то ласковая перекличка, обмен сигналами между окном и деревьями.
Но перекличка происходила не только здесь; обмен сигналами шел между Прокопом и птицами, между всеми живыми существами, между землей и небом, между пространством и временем. Между живущими и Богом. Потому что теперь Прокоп догадывался, какой вопрос неустанно задает Б. Б. Б. То, что когда-то и даже совсем еще недавно было для него всего лишь занятной словесной игрой, этаким жонглированием словами, теперь обретало — и с каждым днем все больше и больше — весомость и смысл. Он ощущал: что-то уходит из него и из его друзей, уходит окончательно и ежесекундно. Сейчас Прокопу стало ясно, что лары — божества, которых он вместе с друзьями призывал в тот вечер в «Белом медвежонке», откликнулись на призыв и окончательно поселились в тех местах, что им были определены. Но вместо того чтобы оберегать Прокопа и его друзей от внешних опасностей, они принялись изгонять внутреннего врага, которого каждый укрывал, а то даже и неосознанно лелеял в себе. Эти духи-хранители проникли в самые глубины их существа. И раскрытому, разоблаченному внутреннему врагу — этому затаившемуся в человеческой натуре супостату, который как ни в чем не бывало сводил их существа до гротескно-уродливых измерений «стыдного тела», ничего больше не оставалось, как выйти на дневной свет и явить свою ничтожность и низменность. По крайней мере, так происходило с Прокопом, у друзей же это принимало другие формы. Формы, которые он пока что был не в состоянии оценить, так как был слишком погружен в непонятные потрясения, происходившие в нем самом, и чуть ли не вслепую, на ощупь продвигался в потемках собственной души, и потому ему некогда было вникать в то, что творится в его друзьях, и пытаться это объяснить. Он лишь догадывался, что происходило с ними, но у него не было ключа к их тайнам и переживаниям. Он подозревал, что вопрос, неотступно задаваемый Б. Б. Б. на всех птичьих голосах и наречиях, был связан с Богом. С милосердием Божьим. Или в крайнем случае с Его справедливостью и сомнительной добротой Его Творения. Что же говорили птицы? Да то же самое, что люди. Что мир прекрасен, солнечный свет великолепен, желание пьяняще, а жизнь чудесна. Да, все так, но наверняка они еще кричали о терзающем их голоде и страхе, жаловались на горечь красоты, на жестокость желания, пылающего в чревах других божьих тварей, на свирепую безжалостность жизни. Но больше всего они говорили о том, как трудно покорять чистое световое пространство, как мучительно тяжело достигать сияющего великолепия.
Для Б. Б. Б. петь в унисон с пернатыми самых разных пород было своеобразным способом молиться. Это была ее манера возносить моление к весьма проблематичному безмолвному Богу, Творцу мира сего, продолжающего пребывать в хаосе, мира, неизменно остающегося добычею Зла. И ее молитва была не только мольбой, но и бунтом. Когда взывают к жалости, это значит требуют справедливости. Требуют права, именуемого правом жить. И жить достойно.
Нет, поистине отнюдь не очевидно, что Господь исполнил обещание, данное птицам. А кто был причиной, когда умирали дети — от голода или под пытками, от болезней или под ударами? Сколько птичек, цветов, облаков и радостных солнц было в стихах и на рисунках детей из Терезина и других лагерей уничтожения. Цветы, птицы и облака были изодраны в клочья колючей проволокой, а радостные солнца, дрожа от смертного холода и источая запах слез и кровавого пота, почернели в петлях лагерных виселиц. Ветер развеял пепел детей и вопли их матерей. А выжившие имели полное право усомниться в том, что Бог сдержал обещание, данное детям человеческим.
Становилось все прохладней, и Б. Б. Б. закрыла окно. Ее вопрос повис в пустоте между ветвями, на которых распускалась молодая листва. Прокоп сварил кофе, и они пили его в кухне, рассматривая фотографии, которые кучей валялись на столе. Одна из них, уже потрескавшаяся и пожелтевшая, внезапно привлекла внимание Прокопа. Сделана она была осенью в деревне, перед домом его матери, лет пятнадцать назад. Пятеро людей, собака, три курицы, два гуся и яблони — вот и все, что было на ней изображено. В глубине виднелся дом, частично скрытый увешанными плодами яблонями. К одной была приставлена лестница, на которой стоял мужчина, протянувший руки к ветвям; то был Марек, зять Прокопа. А возле дерева, чуть поодаль стояла улыбающаяся, слегка расплывшаяся женщина с руками, немножко отставленными в стороны, и большим круглым животом. Это была Магда, первая жена Прокопа, в ту пору беременная Олинкой. В центре снимка находились Прокоп с матерью, он обнимал ее за плечи. А в левом углу — Романа в широкой юбке, которая под порывом ветра вздулась колоколом и устремилась к левому обрезу фотографии, точно так же, как и длинные завитые пряди растрепавшихся, уже начавших седеть волос. Романа стояла в стороне и пребывала в несколько неустойчивом равновесии из-за ветра, который вздувал ее юбку. От этого и оттого, что у нее осталась только правая нога, так как левая не попала в кадр, создавалось впечатление, будто она вот-вот выйдет из фото. Одна курица что-то клевала рядом с Романой, вторая — под яблоней, а третья как будто пыталась спрятаться в траве у подножья лестницы. Собака, длинношерстная белая дворняжка по кличке Мрачек, бегала, задрав хвост, перед домом, а оба гуся, вытянув шеи, важно шествовали друг за дружкой куда-то по диагонали между двумя яблонями.
Обычная фотография обычной семьи, снятая в самый обычный день, и причем не слишком удачно скадрированная. Но именно этот недостаток после стольких лет и вызвал интерес Прокопа. Вот только кто мог сделать этот снимок? Сосед? Случайный гость? Прокоп не помнил, да, впрочем, это не имело никакого значения.
Этих куриц, этих гусей, этой собаки давным-давно уже нет на свете, десять лет назад умерла мама, восемь лет назад сестра. Мама умерла от рака, сестра — от холода в душе, который заставил ее в морозную зимнюю ночь пойти и лечь в снег, чтобы больше уже не встать.
Сколько лет было бы сейчас Романе? Прокоп мысленно произвел подсчет. Получилось пятьдесят семь. Он взял снимок и положил его вместе с фотографиями детей, чтобы отнести Йонашу — пусть он увеличит только Роману. Роману без одной ноги, словно бы уже начавшую утрачивать корни, связывающие ее с землей.