Карел Шульц - Камень и боль
Леонардо да Винчи видел это. Теперь он сидит, погруженный в свои мысли, сжав голову обеими руками; за высокими окнами май, и в воздухе разлиты все его ароматы, песни и поцелуи, и любопытно то, что в мае у ароматов, песен и поцелуев другой вкус, чем в апреле или в июне, - но он об этом не думает. В его этюднике есть зарисовка повешенного Бандини, при чьей казни он присутствовал, скрытый в толпе. Иначе он не мог. Он любил его больше, чем кого-либо, но иначе не мог. Он должен был зарисовать его, покачиваемого ветром, и, кроме того, точно описать, как тот был одет: огненно-желтый берет, куртка черного атласа, черный подшитый плащ... Он не мог иначе, сам не понимая и не постигая - почему. Так холодно он не смотрел до сих пор ни на кого, как на этого мертвого, которого так любил, - так холодно и деловито, от всей их дружбы остался только вот этот рисунок, эти штрихи и изогнутые линии искаженного безумным страхом и ужасом лица... И при этом сердце сжимается в мучительной судороге, так что все замирает в великом молчанье. Он любил Бандини и любовался стилем его жизни. И вдруг все исчезло, и он стал рисовать его так холодно, точно, внимательно и бесчувственно, словно лицо первого попавшегося казненного разбойника с большой дороги. Любил он и Джакомо да Пацци, который был несчастен и красив. Сколько ночей провел он в разговорах с Франческо Рустичи, Аньоло ди Поло и остальными из мастерской Верроккьо, но ближе всего был с Джакомо Пацци, который говорил своим страстным, горячим голосом: "И если б тот, другой, вдруг передо мной расплылся, я никогда бы не поверил, что это была просто галлюцинация, конечно, продолжал бы что-то говорить ему и прошло бы немало времени, прежде чем я услышал бы свой собственный голос, оторопелую речь ни к кому..." Леонардо сжал руками виски, устремив долгий, неподвижный взгляд в пространство... Я рассказываю о себе призракам, а их нет передо мной: это опять я. Обращаюсь к себе - и никто мне не отвечает. Жду самого себя, как другого человека".
Скоро я уезжаю из Флоренции. Лоренцо Медичи посылает меня в Милан, к герцогу Лодовико Моро. Я написал ему, что умею все: ставить легчайшие мосты, удобно переносимые с места на место и в то же время очень прочные; монтировать огнедышащие бомбарды, делать камнеметы, против которых не устоят никакие укрепления, рассчитывать проекты каналов и проводить винтовые дороги, которые можно вести и под реками... Милан. Но я даже не заикнулся о том, что я - художник. Узнают. И притом - ужас перед неизвестным. В детстве я видел сон, который теперь все время повторяется. Я шел между скалами и пришел ко входу в пещеру. Наклонился туда - в глазах потемнело. Таинственные твари, видения, краски, созданные атмосферой. И рев серного пламени, с силой вырывающегося из огненного зева... Он встал, чтобы продолжать свои мысли в другом месте. Мне двадцать семь лет. О спящий! - говорю себе. - Что же ты не создаешь такого произведения, которое и после смерти оставит тебя в живых?
Он пошел по Виа-Гибелина, где находился дом его отца, адвоката Синьории. Почему он едет именно в Милан, почему не в Рим? Сикст как раз вызвал туда моего друга Перуджино, чтоб он, вместе с Боттичелли и Синьорелли, расписал там капеллу, поставленную Сикстом в честь Непорочного зачатия девы Марии, в которое он верит, и капелла названа по его имени Сикстинской. Перуджино зовет меня с собой. Я мог бы только писать и писать... но нет, еще не могу, не могу еще, еще надо много узнать, много выведать, измучить дух свой неустанным исследованием, искусство без познания лишено смысла, но когда познаю я? Все такие мертвые мысли, уносимые течением, как были унесены останки моего дорогого Джакомо, который верил в дьявола. Вечный соблазн падения! Под каким созвездием я рожден? С какой гордостью тот раз, как началось все это с Пацци, рассказывал мне старый Буонарроти, по пути на кровавую мессу, о своем маленьком Микеланджело, родившемся, когда Меркурий сочетался с Венерой под властью Юпитера. Это предвещает великие дела, сказал тогда Буонарроти. Что это за великие дела? Найду я их в Милане? А может быть, нашел бы в Риме? Нет, в Риме - нет, папа Сикст, после гибели Пацци, грозен ко всем приезжающим из Флоренции, и в Риме живется все время, как в военном лагере...
В Риме жизнь шла все время, как в военном лагере. Старик, с лицом, изборожденным морщинами от забот, молился и замышлял новые войны. Медичи отпустил Рафаэля Риарио, который вернулся бледный, и бледность эта останется навсегда. Порой она оливковая, порой пепельная, но всегда видима. Он ею отмечен.
После его возвращения из узилища старый Сикст принял его во главе Святой коллегии. Терзаемый гневом, он завязал переговоры даже с неаполитанским отверженцем, который, скорчившись в высоком кресле, сидит, сутулый, в зале, уставленном его набальзамированными жертвами, и слуги его по воскресеньям переодевают их в праздничные одежды, так как и он празднует день господень.
Это должно было означать конец Флоренции. И тут Лоренцо Медичи один, без эскорта и без оружия, без парламентеров, вступил в Неаполь и вошел в зал, где подстерегал старик. Вся Италия вздрогнула, до тех пор ни о чем подобном среди правителей не было слышно. А вышел он оттуда, подписав с Неаполем мир. И на этот раз прозвище его "иль Маньифико" разнеслось по всей стране, - иначе никто его больше не называл. Нет, я уже старый человек, а ни один из моих замыслов не удался... Другая западня была лучше. Я договорился с самими предателями-венецианцами и снарядил поход против Феррары, против рода д'Эсте. Кто в наши дни овладеет Феррарой, тот будет хозяином Италии. И тут опять Лоренцо пустил в ход свои коллекции и свои беседы с платониками и, не успел я оглянуться, помирил Феррару с Венецией. Эти вечные предатели венецианцы - и он, Медичи! В Кремоне я созвал съезд против Венеции и развязал войну, которая уничтожит их навсегда. Выступили все мои союзники, развратный город на волнах не устоит против такой мощи.
А в тот день, когда старик услышал, что Лоренцо Маньифико, чтоб опять свести на нет все усилия папского семейства к овладению Италией, созвал воюющие стороны на переговоры в Баньоло и они послушались, Сикст слег. Нет, этого не должно быть... Мне ничто не удается, все ждут не дождутся моей смерти. Венецианцы устроят, конечно, праздничный карнавал, я всеми оставлен, все ждут моей смерти, и если я умру, страшные силы вырвутся на свободу во всем Риме...
Все ждали его смерти. Как только промелькнуло известие, что папа умирает, папское войско вышло тяжелым шагом на улицы. Джироламо Риарио поспешно приказывает поднять мост замка Святого Ангела и забить снаряды в дула его пушек. Вирджинио Орсини зовет к оружию. Папа умирает. И вот уже Колонна бьются с Савелли и оба непримиримых кардинала - Джулиано делла Ровере и канцлер церкви Родриго Борджа постепенно укрепляются каждый в своем дворце. Члены Святой коллегии через гонцов вызывают свои войска в Рим. Умирает папа. Все мосты под охраной. Лавки опустошаются, так как жители спешат делать запасы. Сотня солдат стоит перед базиликой св. Петра с фитилями у мушкетов наготове. Ведь умирает папа. Делла Валле уже выступили с шайками, вооруженными до зубов, и бьют папских солдат на Пиццо-ди-Мерло, защищая свой фланг от Орсини, ведущих огонь с Монте-Джордано. Потому что делла Валле в страшном нетерпенье. За год до того, как раз в страстной четверг, они на одной из римских площадей затеяли драку с семейством Кроче. Вскоре драка перешла в настоящую битву, и тщетно францисканские проповедники с крестом в руке бросались между рядами сражающихся противников. Кровавая битва продолжалась всю ночь напролет - до полудня страстной пятницы, и тут Сикст Четвертый, поднявшись на престол, произнес свой грозный суд. В знак гнева божьего он приказал прекратить на этот день все приуроченные к страстной пятнице богослужебные обряды, и были заперты двери всех римских церквей, а перед порталами их плакал народ. И вышли отряды папских воинов, а при них - нанятые рабочие с кирками, мотыгами, молотами, и к вечеру роскошный дворец делла Валле был разрушен и обращен в развалины. Теперь сторонники делла Валле бьют ватиканских солдат, расставленных на Пиццо-ди-Мерло, а Орсини готовят вылазку от Монте-Джордано. Пятьсот солдат уже сожгли знамя и, объявив себя свободными, захватывают дома и дворцы на Эсквилине. Римские бароны поставили у своих ворот вооруженных слуг. Умирает папа. Ружейная трескотня доносится уже от Понте-Систо. А Джироламо приказал палить из пушек по замку Святого Ангела. Тяжко загудели ватиканские окна. Сикст приоткрыл глаза и услышал битву и молитвы. Священники длинными рядами стояли, коленопреклоненные, у его постели; битва кипела на улицах. Веки его снова сомкнулись. Значит, все бушует битва с венецианцами - с городом, попирающим интердикты, отравившим дорогого Пьера и подстрекавшим султана Магомета вторгнуться в Италию. Нынче ровно три года... Двенадцать тысяч христиан было убито в Отранте, на итальянском берегу, десять тысяч продано в рабство, архиепископ и остальные священники живьем распилены пилой, волна ужаса прокатилась по Италии, и я сам приказал, чтобы мне приготовили дворец в Авиньоне... Вот что сделали венецианцы: турка позвали против меня! Над такими христианами ты меня поставил пастырем, о боже...