Ричард Райт - Черный
Дверь наконец отворилась, и женщина вышла, она улыбалась и по-прежнему нежно прижимала к себе Бетси. Но я не видел ее улыбки, перед моими глазами стояли страшные картины, которые я сам же написал.
- Не собачка, а просто чудо, - сказала она, - я ее покупаю. Но у меня нет доллара, у меня всего девяносто семь центов.
Она сама нечаянно дала мне повод взять пуделька обратно, не признаваясь, что я не хочу продавать свою собаку белым.
- Нет, мэм, - тихо ответил я, - мне нужен целый доллар.
- Но у меня сейчас нет доллара, - сказала она.
- Тогда я не продам вам собаку.
- Мама вечером вернется, и я отдам тебе три цента, - сказала она.
- Нет, мэм, - сказал я, упрямо глядя в пол.
- Послушай, ты же сказал, что просишь за нее доллар...
- Да, мэм. Я прошу доллар.
- Так в чем же дело? Вот тебе девяносто семь центов, - сказала она, протягивая мне пригоршню мелочи и не выпуская из рук Бетси.
- Нет, мэм, - я покачал головой, - мне нужен доллар.
- Но ведь я же отдам тебе три цента!
- Мама велела мне продать собаку за доллар, - сказал я, сознавая, что веду себя вызывающе и пытаюсь взвалить вину за это свое вызывающее поведение на мать, которой здесь нет.
- Да получишь ты свой доллар. Я отдам тебе три цента вечером.
- Нет, мэм.
- Тогда оставь собаку и приходи вечером.
- Нет, мэм, не могу.
- Зачем тебе нужен целый доллар сейчас? - спросила она.
- Куплю себе что-нибудь поесть, - сказал я.
- Да ведь тут девяносто семь центов, на них ты наешься до отвала!
- Нет, мэм. Отдайте мне собачку обратно.
Она пристально посмотрела на меня и вдруг вспыхнула.
- Вот тебе твоя собака, - резко сказала она и сунула мне в руки Бетси. - А теперь убирайся! В жизни не видела такого черномазого кретина!
Я схватил Бетси и бежал без оглядки до самого дома, радуясь, что не продал ее. Но живот опять сводило от голода. Может, зря я не взял эти девяносто семь центов? Да что теперь думать, все равно поздно. Я прижал к себе Бетси и стал ждать. Когда вечером пришла мать, я все рассказал ей.
- И ты не взял деньги? - спросила она.
- Не взял.
- Почему?
- Сам не знаю, - смутившись, сказал я.
- Да ведь девяносто семь центов - это почти доллар, ты что, не знаешь? - спросила она.
- Нет, знаю. - И я стал считать на пальцах: - Девяносто восемь, девяносто девять, сто. Просто я не хотел продавать Бетси белым.
- Почему?
- Потому что они белые.
- Дурак, - вынесла приговор мать.
Через неделю Бетси задавил угольный фургон. Я долго плакал, потом похоронил ее на заднем дворе и вбил в могилу планку от бочки. Мать только и сказала:
- Мог получить доллар. А от дохлой собаки много ли проку?
Я промолчал.
В дождь и в зной, на улице и дома, ночью и днем жизнь раскрывала передо мной все новые чудеса.
Если вырвать из конского хвоста волос, положить его в банку с мочой и наглухо закрыть, то за ночь волос превратится в змею.
Если где-нибудь на улице тебе улыбнется католическая монахиня в черном и ты увидишь ее зубы, то непременно умрешь.
Никогда не проходи под стоящей у стены стремянкой, это к несчастью.
Если поцелуешь свой собственный локоть, то превратишься в девчонку.
Если чешется правое ухо, значит, тебя кто-то хвалит.
Если дотронешься до горба горбуна, никогда в жизни не будешь болеть.
Если на рельсы положить английскую булавку и по пей пройдет поезд, булавка превратится в новенькие блестящие ножницы.
Если ты слышишь голос, а людей поблизости нет, значит, с тобой разговаривает бог или нечистый.
Когда писаешь, нужно обязательно плюнуть в мочу - на счастье.
Если чешется кончик носа, будут гости.
Если будешь смеяться над калекой, бог сделает калекой тебя.
Если будешь поминать имя господа всуе, бог покарает тебя смертью.
Если идет дождь и светит солнце, значит, нечистый бьет свою жену.
Если звезды ночью мерцают сильнее обычного, значит, ангелы в небе веселятся и летают по небесным этажам. Ведь звезды - это дырки, через которые на небо проходит воздух, ангелы пролетают мимо окон святого господнего дома, вот и получается мерцание.
Если разобьешь зеркало, семь лет тебя будет преследовать несчастье.
Если будешь слушаться мать, то разбогатеешь и доживешь до глубокой старости.
Если простудишься и перед тем, как ложиться спать, завяжешь горло грязным рваным носком, к утру простуда пройдет.
Если завязать в тряпочку кусок асафетиды и надеть на шею, никакая болезнь к тебе не пристанет.
Если утром на пасху посмотреть на солнце сквозь закопченное стекло, можно увидеть, как солнце славит воскресшего господа.
Если человек признается в чем-нибудь на смертном одре, значит, это правда: перед лицом смерти не лгут.
Если поплевать на все до единого зерна перед тем, как их сеять, хлеб вырастет высокий и даст богатый урожай.
Если рассыплешь соль, нужно кинуть щепотку через левое плечо, тогда несчастья не будет.
В грозу нужно занавешивать зеркало, тогда молния тебя не поразит.
Никогда не перешагивай через лежащий на полу веник, это к несчастью.
Если ты ходишь во сне, значит, тебя ведет бог, он хочет, чтобы ты совершил для него какое-то доброе дело...
Все на свете казалось легко, просто, возможно потому, что мне так хотелось... Мир, в котором я жил, был мне не подвластен, зато я мог совершить все, что хотел, в мире, который жил во мне. Меня окружало убожество, нищета, и, чтобы не задохнуться в глухой, голодной тоске, я наделил свой внутренний мир безграничными возможностями.
И в мыслях моих, и в воображении прочно поселился страх перед белыми. Война подходила к концу, и Юг полыхал расовой ненавистью. Я не наблюдал ее явных проявлений, но будь я даже сам участником конфликтов, я вряд ли ощущал бы эту ненависть так остро. Война так и не стала для меня реальностью, зато я всеми фибрами души отзывался на каждый слух о столкновении между белыми и неграми, на каждую новость, сплетню, намек, не пропускал ни единого слова, ни одного перепада интонации. Гнет этой ненависти и угрозы, исходящей от не видимых нам белых, требовал от меня напряжения всех моих нравственных сил. Я часами простаивал у крыльца соседних домов, слушая рассказы о том, как белая женщина ударила по лицу негритянку, как один белый убил негра. Рассказы эти наполняли меня волнением, страхом, трепетом, я задавал взрослым сотни вопросов.
Однажды вечером я услыхал рассказ, который на много ночей лишил меня сна. Мужа одной негритянки растерзала белая толпа. Негритянка поклялась отомстить за его смерть, взяла револьвер, завернула его в тряпку и униженно пошла умолять белых, чтобы ей отдали труп мужа похоронить. Ее впустили к покойнику, она подошла к нему, а вооруженные белые молча стояли вокруг и смотрели. Женщина эта, рассказывали, опустилась на колени и стала молиться, а потом выхватила из тряпки револьвер и, не вставая с колен, убила четырех белых, никто и опомниться не успел.
Произошла эта история на самом деле или ее выдумали, не знаю, но я верил в нее всей душой, потому что привык жить с ощущением, что на свете существуют люди, которые по своей прихоти могут отнять у меня жизнь. Я решил, что, если мне когда-нибудь придется столкнуться с белыми, я поступлю, как эта негритянка: замаскирую оружие, притворюсь, что убит горем и ни о чем, кроме своей потери, не помню, они подумают, будто я смирился с их жестокостью и принял ее как непреложный закон, и тут-то я выхвачу свой револьвер и буду стрелять в них, стрелять, стрелять, пока они не убьют меня. Рассказ о том, как негритянка обманула белых, помог оформиться тому смутному протесту, который давно уже бродил во мне.
Конечно, ни в какие действия он не выливался. Мои фантазии так и оставались лишь в моем воображении, потому что я чувствовал себя совершенно беспомощным перед лицом угрозы, которая в любую минуту могла меня настигнуть, и потому что я знал: если белые захотят со мной расправиться, ничто не спасет меня. Я черпал в своих фантазиях поддержку, они помогали мне выжить, не сломиться под угрозой насилия.
Эти фантазии были не просто попыткой защитить себя от белых, они вошли в мою плоть и кровь, стали моим кредо, моей религией, жизнью. Ненависть белых так прочно въелась мне в мысли и в душу, что потеряла связь с повседневной реальностью, и настроения, которые эта ненависть во мне вызывала, питали сами себя, они разгорались и затухали в зависимости от того, что я слышал о белых, в зависимости от того, на что я надеялся и о чем мечтал. Стоило кому-нибудь произнести слово "белые", и я сжимался, во мне вскипала волна самых противоречивых чувств, докатываясь до самых потаенных уголков моего существа. Казалось, надо мной довлеет власть враждебной стихии, которая в любую минуту может разбушеваться. Белые пока еще не причиняли мне зла, но сознание того, что они существуют, вызывало у меня такую боль и гнев, будто меня линчевали сотни, тысячи раз.
Бог знает, сколько времени мы прожили в Уэст-Элене, прежде чем я смог наконец вернуться в школу. Матери посчастливилось устроиться на работу к белому врачу, который обещал платить ей неслыханное жалованье - пять долларов в неделю, и она тотчас же объявила, что ее дети будут снова ходить в школу. До чего я обрадовался! Но я все еще был очень застенчив, страшно терялся на людях, и в первый же мой день в школе ребята меня обсмеяли. Учительница вызвала меня к доске и велела написать мои имя, фамилию и адрес. Я знал свой адрес, умел писать, мог написать все, что она мне велела, без ошибок, но сейчас, под взглядами стольких пар глаз, устремленных мне в спину, на меня будто напал столбняк, я не мог нацарапать ни буквы.