Михал Вивег - Летописцы отцовской любви
- Нам нужно было бы заехать туда, - попросила я Виктора.
- Нет.
- Тогда я поеду одна.
- Нет.
- Виктор, пойми, это мой отец.
- Он ком-му-ня-ка! - по слогам проговорил Виктор. - Проснись наконец.
- Я знаю, но:
Нет и еще раз нет! С такими людьми, как он, я отказываюсь иметь что-либо общее!
11.
Ну, а теперь наконец о знаменитом папкином табу на день святого Микулаша. Но нам придется чуть-чуть поработать вместе.
Перво-наперво представьте себе матушку Прагу декабря пятьдесят шестого года. Пятьдесят шестой год: хотя зафигом мне вам рассказывать: Хрущев
факт, венгерские события
факт, Берлинская стена - факт, и прочая лабуда. Вы это знаете. А вот и Прага: шесть вечера, снаружи тьма как у черта в жопе, на улице лежит этакая грязная снежная жижа, и в запыленных витринах магазинов, кроме елочных украшений и светлого образа президента Запотоцкого, полный голяк. Это все для того, чтоб нам хоть малость представить тогдашнюю атмосферу. А теперь вообразите себе папкину мутер, то бишь мою бабушку номер два, пусть земля будет ей пухом: успешно отстояв на площади Мира часовую с лишним очередь за мандаринами, она, не чуя под собой ног, на всех парах мчится домой, чтобы мой дедушка успел нарядиться. Скорей всего чертом, а кем же еще? Микулаша будет изображать дедушкин старшой по работе, ангела - соседка. В нынешнем году наконец-то закатим Карлику отменный день Микулаша. А то все незадача! Да вот хоть в прошлом году: черти клялись-божились, что придут, а в последний момент так надрались, что и доплестись не смогли. Но нынче все будет путем. Нынче наконец придет Микулаш и принесет Карлику подарки.
Карлик - надеюсь, вы догадались, - наш папочка.
Ему шесть. Ему жутко не терпится. Он радуется, но и неслабо дрейфит. Я сказал бы fifty-fifty, хотя это я типа как предполагаю. Он заперт в гостиной и ждет. Ему сказали, чтоб сидел смирно и думал о том, был ли он весь год хорошим. Если озорничал, то черт ему покажет, почем фунт лиха. Он ведь хорошим был, правда? Но Карлик не знает. Чем дальше, тем меньше он в этом уверен. Снаружи тьма хоть глаз выколи, а под окном то и дело орут взаправдашние черти. И он не перестает думать о том, как он озорничал. Может, он даже больше дрейфит, чем радуется.
Вот уж наконец дедушка напяливает чертячий костюм, взятый напрокат в костюмерной Театра Чехословацкой армии, что на Виноградской. Костюм и впрямь отпадный: рога полметровые, здоровенный хвостище и длинные черные космы - все по полной программе. Дедушка тоже ждет не дождется. Зачернить еще рожу, и все дела. Бабка - и та оробеет. Но ей что, сам черт ей не брат, в чертей она давно не верит. А и наберется страху, следом над собой посмеется. Вот Карлику - тому хуже.
Он в чертей верит.
- Карлик со страху в штаны накладет, - говорит дедуля (во всяком случае, мне теперь это так видится).
Бабулька смеется.
Они ведь задумали все лучшим образом: чем сильнее страх, тем больше радости. Пусть и Карлик наконец-то порадуется! Чулок за окном набит всякой всячиной. Еще и мандаринки туда просятся. Знаете, сколько за ними наша бабуля выстояла? Отгадайте. Час с четвертью. Знаете, как у нее болят ноги? Нынче, само собой, на очередь за мандаринами каждый положил бы с прибором, но в пятьдесят шестом люди до обалдения стояли. А что им оставалось, скажите?
- Мамочка! - кричит Карлик из комнаты. - Поди сюда!
Голосок у мальца уже довольно скрипучий.
- Он уже щас, должно, обкакался, - шепчет дед по-чертячьи.
- Щас не могууу! - кричит бабушка через стенку. - Посиди смирно.
Она и сама радехонька посидеть - ногам покой дать.
Тут звонит в дверь дедушкин дружок по работе. На голове у него бумажная шапка с золотым крестом, в руке посох, золотой фольгой обмотанный. А как же, все путем!
- Мамочка, я боюсь!
- Если ты был хороший, нечего тебе бояться!
Все трое смеются в свои натруженные ладони.
Стучат в дверь к соседке: нарядилась ли? - спрашивают.
- А как же, все честь по чести, вот только крылья опадают. Сейчас присобачу их, и готово, - успокаивает она.
Наконец дело сделано. Все в ажуре.
- Блблблблблбууу! - проводит дед генеральную репетицию.
Видок у него и впрямь отпадный.
Они идут. Звонят в колокольцы, гремят цепями.
Стучат в дверь гостиной, отпирают. Бабуля входит первая, не убирая с лица той придурошной победоносной улыбочки, которая застыла на ее лице с того момента, как ей взвесили мандаринки.
- Так где же наш мальчик? Принимай гостей:
Вопрос по существу - мальчика нигде нету.
Ну как же, вот он: из-под журнального столика выглядывают донельзя знакомые детские тапочки.
Скатерть стянута почти что до полу. Вазочка опрокинута.
Тишина, как после доклада Хрущева.
- Блблблблблбуууу! - гудит дед насколько мочи хватает.
Но зря старается. Когда подымают скатерть, воочию убеждаются, что мальчик в полном отрубе (а до этого он успел еще и обделаться).
Вот уж и впрямь словил кайф .
Бабуля бежит за водой, как в плохом фильме, дедушка с бригадиром воскрешают Карлика оплеухами. Наконец это им удается, однако они упускают из виду дедов офигенный костюм, и мальчик очухивается в объятиях самого что ни на есть рогатого черта. Вряд ли кто слышал, чтобы в таком крике надрывался ребенок.
Он аж посинел весь, истерично молотит ногами по полу, всех отталкивает. Даже свою мамочку, которая ради него час с четвертью простояла на площади Мира за мандаринками. Он стягивает на себя скатерть и остается под столом. В собственном дерьме.
Наконец силком его извлекают оттуда. Пока моют под душем, непрестанно суют ему под нос чулок с вкуснятиной.
- Вот, Карличек, орешки. Боже правый - да тут еще финики. Видать, ты хороший был, коль Микулаш столько подарков тебе надавал!
На крючке под носом у Карлика и орешки, и финики - он смотрит на них и не видит. А потом, измотанный, засыпает. Слава Всевышнему!
Однако ночью его снова находят под столом (и еще много-много раз во все последующие дни и годы).
Похоже на то, что под столом ему вроде бы приглянулось.
Правда, папахен?
С того времени, стало быть, святой Микулаш в нашей семье был под строжайшим запретом, но Рождество мы с фатером отмечали еще долго. С тех пор, как наши развелись, в Сочельник до обеда мы бывали только вдвоем, но к вечеру к нам всегда приходила сестрица, так что Сочельник мы праздновали все-таки с ней. Но когда она запала на этого Дртикола номер два и перестала приходить к нам даже под вечер в Сочельник, мы завязали и с самим Рождеством.
Но хоть и завязали: Примерно до двадцать второго мы с фатером убеждаем друг друга, что в нынешнем году мы на этот достославный праздник покоя и мира и вправду, блин, на сей раз и вправду, плюнем с высокой колокольни - никаких тебе кретинских подарков, никаких карпов, ни тебе елки, ни даже палки: Никаких уступок ихней ползучей рождественской идеологии!
Однако накануне двадцать второго фатер начинает мандражировать. У людей все нажарено, убрано, подарки - в полном ажуре, и только у нас у двоих ни хрена! Даже рядовые солдатушки из его роты на пэвэохе штыками вырезают вертеп: Его зашкаливает, и по дороге с работы он прихватывает одного доходягу карпа и три почти что голые еловые ветки. Вечером пылесосит.
Я делаю вид, что ни фига не замечаю.
Двадцать третьего топаем в кино - чаще всего на какой-нибудь ужастик.
Народу там не густо. Когда возвращаемся, ноль внимания на рождественские украшения в подсвеченных витринах. На коляды плюем.
В Сочельник после обеда он хрястает этого доходягу по рылу и спрашивает меня, не хочу ли я сунуть ветки в какую-нибудь вазу и маленько украсить их.
- За каким чертом, е-мое?! - взрываюсь я - Разве мы кой-чего не обещали друг другу, а ?
Фатер стоит у таза и молча пялится на мертвяка карпа. Потом переводит взгляд на меня: в глазах у него, как говорится, чертики прыгают.
- Натруси на ветки малость золотишка, и все дела, - говорит он и краснеет. - А я пока ошкрябаю этого снулого говнюка и упакую его в фольгу.
- Если бы на этих палках, блин, была хоть какая хвоя! - говорю я как бы сердито.
- Да плюнь ты на хвою, - говорит фатер. - На кой ляд эта сраная хвоя!
Наше Рождество, стало быть, началось.
Я довольно подмигиваю ему. Он краснеет еще больше. Поворачивается к тазу и начинает чистить рыбу.
В доме напротив уже зажигаются первые елки.
- Полпятого, а тьма как в жопе у черта, - говорю я, чтоб поддержать разговор.
- Знаешь, включи хотя бы телевизор, - говорит фатер, - а то здесь такая тишина, что свихнуться можно!
- На хрен нам телевизор? Все равно эти засранцы передают одни гребаные сказки!
12.
Вчера мы с Ренатой и Синди пошли прогуляться к маяку. По дороге Рената сказала мне, что два моих рассказа про то, как я женился на ее матери и как после развода мы с ее братом без чьей-либо помощи преодолели все трудности, понравились ей, хотя подчас было ощущение, что в них я изображаю себя слишком большим героем. Спросила, есть ли и у меня какие-нибудь недостатки. "Не без того, - ответил я посмеиваясь. - Но как раз тебе я не стану о них рассказывать". "А кому же ты о них станешь рассказывать?" - спросила она. Я сказал, что о своих дурных качествах я уже не раз вполне откровенно говорил со своим другом - капитаном Вонятой (то бишь с тем самым, с которым я сидел в буфете, когда моя бывшая жена рожала, но он тогда, естественно, был еще младшим лейтенантом) и что, возможно, ей было бы даже в диковинку, какими мы можем быть откровенными друг с другом и критичными. "Так, значит, со мной ты не до конца откровенен. До конца откровенничаешь ты только с капитаном Вонятой", - разочарованно протянула она. Мне пришлось признать, что в ее словах есть доля правды, и я пообещал ей кое-что написать на эту нелегкую тему. И должен сказать, что мое писание еще никогда не длилось так долго, как на сей раз. Естественно, у нас у всех есть пороки, однако писать о них неприятно, особенно когда знаешь, что об этом будет читать твоя дочь. Я долго думал на эту тему и пришел к выводу, что самый большой мой изъян - это возникающая лишь порой, но существенная нехватка мужества. Одним словом, я никогда не был героем. Говорю это с полной откровенностью, но не хочу и никогда не стану объяснять свой дефект той детской травмой, какую я получил сорок лет назад, в пятьдесят шестом. Нет, сваливать все на это я не собираюсь. Осознаю четко, что я чересчур осторожный: скорей присоединюсь к большинству, чем буду рисковать даже малостью. А кроме того, я не по-мужски чувствительный: слишком близко принимаю все к сердцу. Вместо того, чтобы, например, рассердиться и стукнуть кулаком по столу, я скорей залезу под него. Я никогда ни с кем не дрался (хотя без бахвальства скажу - я всегда был и остаюсь в отличной форме), а ведь бывали случаи, когда не грех было бы и подраться. По своему характеру я слишком часто уступаю людям и позволяю иногда, так сказать, оставлять меня в дураках. В 1979-м, например, я дал слабину и подписал формуляр о приеме в компартию, который молча передо мной положил один товарищ из нашей части (не буду называть его имени) и сказал: "Цени, парень, такой шанс не каждому дается". Насчет шанса никаких иллюзий я не питал (кроме устройства сына в начальную школу, партия ничем не помогла мне - разве что помогала расходовать деньги на членские взносы), однако формуляр я заполнил и подписал, хотя прекрасно знал, что все их лозунги и статьи в газетах сплошное вранье. В свою защиту скажу лишь, что мне было двадцать девять, чистого жалованья - 1840 чехословацких крон, двухкомнатная квартира в панельном доме, а в ней - жена, двое детей и начинающиеся проблемы в семейной жизни. Хотя и то правда: те, что такие формуляры не подписывали, по большей части были не в лучшем, а то и в худшем положении. Упреки таких людей справедливы - я принимаю их, но тем, кто ни во что не влип только потому, что поздно родился и ничего уже не застал, - тем нечего читать мне нотации. О морали при коммунизме теории разводить легче легкого, а вот жить при нем было дьявольски трудно. И я просто ума не приложу, откуда у этих "генералов перед битвой", то есть у тех, кто успел лишь родиться и школу кончить, берется право болтать о подобных вещах (Рената отлично знает, кого я имею в виду).