Адольфо Касарес - План побега
Кто-то сказал:
- Как бы молния сюда не ударила.
Игриво запахнув плащ, Ланкер ответил:
Лавр, что сейчас чело твое венчает,
Притягивает молнию, - опасность
Всегда в триумфе нас подстерегает xii.
Я подумал, будь у Ланкера подлиннее нос, он был бы незаменимым Сирано на всех мальчишниках. А Ланкер завершил тираду:
- Последняя строка сонета - из Кеведо. Достоинства лавра - из Плиния.
Он повернулся, отворил дверь в коридор, где была лестница с железными перилами, бронзовым шаром и поручнями красного дерева, и хлопнул в ладоши.
- Ave Maria! - крикнул он.
Вслед за ним крикнула Оливия:
- Педро!
Никто не появился.
Оливия и Хорхе продолжали звать Педро. В результате этих отчаянных призывов перед нами наконец возник мужчина в белой куртке, краснолицый, с круглыми глазами, выражавшими самое наглое лукавство, и курносым носом, так не подходившим к его облику мошенника. Ланкер спросил меня, обедал ли я.
- Нет, - ответил я, - но это не важно...
Решительным жестом он пресек мои протесты. Педро было приказано:
- Кофе сеньору.
Слуга удалился с моим чемоданом. А мы пошли по длинным и темным коридорам, через застекленный зимний сад, где стояли вазоны голубого фарфора и росли растения, листья которых напоминали абажур, пересекли залу с зачехленной мебелью. Так мы дошли до столовой, где стоял круглый стол, в окружении более чем двадцати стульев и с серебряной супницей посередине; в глубине комнаты, прямо напротив входной двери, возвышался, громоздился, выдавался вперед камин резного светлого дерева, похожий на дворец; нижняя часть остальных стен была также отделана деревом; на такой высоте, чтобы можно было, не вставая на цыпочки и не задирая голову, рассматривать их, висели потемневшие картины в золоченых рамах. Углубившись в это занятие, я не мог оторваться от одной из них, которая таинственным образом привлекла меня к себе с той минуты, как я вошел в столовую. С помощью Оливии я быстро сообразил, что картина представляет собой ад: из ямы, где копошились грешники, вздымалось пламя, на верхушке которого пританцовывал маленький, оранжевого цвета, дьявол.
- "Любовники из Теруэля" кисти Бенлиура, - пояснил Ланкер.
Я отыскал любовников. Он, в черном сюртуке, с кружевными манжетами, в панталонах, застегнутых под коленями, подпрыгивал, совершая ногами энергичные и, может быть, не слишком изящные движения, над другим грешником, и не то вел, не то подталкивал ее, одетую в белый подвенечный наряд, - но куда? В этой жизни нам этого не дано узнать. Я снова посмотрел на пламя, вырывавшееся из ямы, тряхнул головой, словно знаток, оценивающий произведение искусства. И тут, по какой-то необъяснимой причине, пламя превратилось в Сатану, а крошечный дьявол в скрипку оранжевого цвета. Ланкер сказал:
- Дьявол играет на скрипке для тех, кто осужден.
- Прими это во внимание, Роландо, раз уж ты терпеть не можешь концерты, - вставил Дракон с присущей ему обычной бестактностью.
Я снова тряхнул головой: и снова скрипка стала дьяволом; Сатана пламенем. Осторожно, с надеждой сделать какое-либо открытие и со страхом, что это открытие окажется обыкновенной ерундой, я рассказал о том, что происходит на картине.
- Это указывает на то, - спокойно ответил Ланкер, - что Бенлиур изобразил дьявольское пламя и дьявольскую скрипку; маленькая хитрость, которая, выражаясь метафорически, оказалась палкой о двух концах.
Появился Педро в черном сюртуке, с серебряным подносом в руках, на котором стоял красивый и такой долгожданный чайник, тоже серебряный, фигурный, будто весь из спиралей, две чашки и тарелка с несколькими пакетиками из кондитерской "Лучшие бисквиты".
- И я вместе с нашим гостем выпью чаю, - объявил Ланкер.
- Я принес вам чашку, - ответил Педро.
- Сеньор пьет чай с тостами, - твердо сказал Ланкер. - С тостами из французской булки. Бисквитики для меня.
Он сказал "бисквитики", с уменьшительным суффиксом, с такой необыкновенной, соединенной с алчностью, нежностью, с которой говорят только о каких-нибудь особенных продуктах питания.
Повысив голос, который стал чуть ли не пронзительным, и откинув голову назад, Педро тотчас же объявил:
- Булка кончилась.
Мы сели за стол, я сбоку, Ланкер рядом с подносом, во главе стола; со своего места он передал мне чашку и пакетик с бисквитом. Жадность, с которой этот человек поглощал воздушные бисквиты, была необыкновенна; эта невероятная страсть поразила меня и надолго осталась в памяти.
Педро поинтересовался у меня:
- Что вам приготовить на завтрак, сеньор?
- Чай. С тостами, - ответил я.
- Вы уверены, что не захотите черного кофе с черным хлебом? - заботливо осведомился Ланкер.
Я ответил, что предпочитаю чай, но с удовольствием отведаю все, что мне подадут.
Чашка чаю и почти воздушный бисквит, который был моей единственной едой за целый день, не утолили голод. Вздохнув, я покинул столовую. Меня повели внутренними коридорами, все более и более убогими, какими-то закоулками, где пахло старым тряпьем: мы сворачивали в какие-то ответвления, с нависающим потолком, где терпко пахло битумом и где мне пришлось переобуться, а затем подняться по лестнице потемневшего дерева, на площадке которой виднелось маленькое витражное оконце, наискось заколоченное длинной доской, и войти в отведенную мне комнату, расположенную на верхнем этаже. Там, подле ночного столика, на котором стоял стакан воды, меня оставили одного. Ну и ночка выдалась, друзья мои! Она была похожа на увертюру, на мой взгляд слишком вагнеровскую, к неприятному развитию событий, кощунственный характер которой обрушил на нас столь мучительные последствия. Гроза сотрясала оконные стекла, и мне казалось, будто гнев Божий направлен на то, чтобы вышвырнуть меня из этой комнаты, где я не мог уснуть, напуганный сам не знаю чем, среди незнакомых предметов, отбрасывающих причудливые тени. Хорошо еще, что москитная сетка, будто родной запыленный домик, защищала меня и даже обогревала, что было весьма кстати, - еще в начале рассказа я упомянул, что слишком легко оделся, - особенно холодно было ногам. Наконец мне удалось уснуть. Так или иначе, на следующий день часы били уже одиннадцать, когда я вышел на галерею, где увидел Ланкера; мы с ним посидели на соломенных стульях, выкрашенных в фиолетовый цвет, глядя на дождь, на газон, подстриженный на французский манер, на фонтан со скульптурой в центре: три грации, - от которого расходились дорожки и на каждой - пара каменных львов; потом покурили; потом смотрели на эвкалипты, на зыбкие пагоды их верхушек, и, к нашему несчастью, мы разговаривали. О будущем литературной академии? В какой-то мере и о ней.
Это я виноват, я виноват во всем. Я первый начал, как говорят мальчишки, имея в виду начало драки (впрочем, нет; мальчишки сказали бы: он первый начал). Я спросил у Ланкера про Оливию и невольно этим вопросом вызвал чудовищный словесный поток. Кажется, первые слова Ланкера были таковы:
- Она в Монте-Гранде, на мессе, с Драконом, который без устали поглощает облатки. Что за существа эти женщины?! Я-то, знаете, никогда не нуждался в ученице. Неряшливая девица, белокурая, прически не делает и в пуловере. Ну да ладно, из всех, что у меня были, эта единственная, кто заслуживает хоть каких-то приличных слов в свой адрес. Впрочем, вы и сами видите.
- Я вижу? - попытался я понять.
- Ну да, вы же видите, она пошла на мессу. Вам этого мало? Оливия знает, что меня это задевает, но не считается со мной. Думаю, все эти католики верят в то, что каждый человек в глубине души верующий; все хоть и воспитывают в себе esprit fortxiii, но все равно слепо верят. Если было бы не так, они не были бы столь упрямы. А знаете, что за представление она мне тут устроила?
- Откуда же мне знать?
- Из-за чулок.
- Силы небесные! - невольно вырвалось у меня. - С такими красивыми ногами!
Я тут же покраснел. Ланкер молча посмотрел на меня, с презрительным любопытством. Затем с живостью продолжал:
- Я сказал ей, что у меня есть одно условие. Если она хочет, хорошо, я согласен, пусть идет на мессу: я не из тех, кто опровергает Конфуция. Но совершенно серьезно добавил, что она должна снять чулки, иначе она сознательно нанесет мне обиду. Вы не поверите: она была в смятении. Может быть, из страха рассердить священника или курию или еще из-за чего-нибудь кто ее знает. Я велел ей, чтобы она сняла чулки под мою ответственность. Бедняжка подчинилась. Я был жесток, я знаю, но мог ли я позволить, чтобы люди падре О'Грэди побили меня в моем собственном доме?
А сейчас в смятении я. Придется решать дилемму, и никуда от этого не уйти. Если я не повторю слова Ланкера, мораль истории, которую я рассказываю, потеряет смысл. Если же я их повторю... Не страх перед неизвестно чем меня останавливает, хотя я и чувствую сейчас покалывание в правой руке, особенно острое в большом пальце, и что-то вроде онемения, будто сверхъестественная сила мешает мне и не дает писать. Нет, на все на это я не обратил бы внимания. Дело в том, что мне кажется, не стоит иногда поднимать некоторые вопросы, как бы ты ни относился к ним - за или против. Атеист, который иронически рассуждает о неприятии бесконечной благодати и всезнании и всемогуществе Бога, ничуть не лучше модного романиста, разумеется католика, который стремится оправдать зависимость между причиной и следствием в нашем поведении здесь, в этой призрачной долине, согретой солнцем, и жесткую систему, изобретенную божественным разумом для нашего вечного наказания. Так вот, передо мной дилемма, двурогий зверь, готовый поддеть меня на рога; однако, если я буду исходить из этого, смогу ли я выбрать верную дорогу? С одной стороны, то, что я утверждал относительно непонимания некоторых вопросов - правда; однако правда поверхностная. Если уж писать историю про Ланкера, нужно писать все, ничего не пропуская, и пусть в моей руке горит зажженный факел. Мне остается только зажмуриться и первому броситься в бой. Вперед!