Шолом-Алейхем - Тевье-молочник
Годл
Вы удивляетесь, пане Шолом-Алейхем, что Тевье давно не видать? Осунулся, говорите, как-то сразу поседел? Эх-эх-эх! Если бы вы знали, с какими горестями, с какой болью носится Тевье! Как это там у нас сказано: «Прах еси и в прах обратишься», – человек слабее мухи и крепче железа. Прямо-таки книжку обо мне писать можно! Что ни беда, что ни несчастье, что ни напасть – меня стороной не обойдет! Отчего это так? Вы не знаете? Может быть, оттого что по натуре я человек до глупости доверчивый, каждому на совесть верю. Тевье забывает, что мудрецы наши тысячу раз наказывали: «Почитай его и подозревай», а по-еврейски это означает: «Не верь собаке!» Но что поделаешь, скажите на милость, если у меня такой характер? Я, как вам известно, живу надеждой и на предвечного не жалуюсь – что бы он ни творил, все благо! Потому что, с другой стороны, попробуйте жаловаться, – вам что-нибудь поможет? Коль скоро мы говорим в молитве: «И душа принадлежит тебе и тело – тебе», то что же может знать человек и какое он имеет значение? Я постоянно толкую с ней, с моей старухой то есть:
– Голда, ты грешишь? У нас в писании сказано…
– Ну, что мне твое писание! – отвечает она. – У нас дочь на выданье. А за этой дочерью следуют, не сглазить бы, еще две, а за этими двумя – еще три!
– Эх! – говорю я. – Чепуха все это, Голда! Наши мудрецы и тут свое слово сказали. Есть в книге поучений…
Но она и сказать не дает.
– Взрослые дочери, – перебивает она, – сами по себе хорошее поучение…
Вот и толкуй с женщиной!
Словом, как вам должно быть ясно, выбор у меня, не сглазить бы, достаточный, и «товар» к тому же хорош, грех жаловаться! Одна другой краше! Не полагается, конечно, самому расхваливать своих детей. Но я слышу, что люди говорят: «Красавицы!» А всех лучше – старшая, звать ее Годл, вторая после Цейтл, той, которая втюрилась, если помните, в портнягу. И хороша же она, вторая дочь моя, Годл то есть, ну, как вам сказать? Совсем, как написано в сказании об Эсфири: «Ибо прекрасна она обличьем своим», – сияет как золото. И как на грех, она к тому же девица с головой: пишет и читает по-еврейски и по-русски, а книжки – книжки глотает, как галушки. Вы, пожалуй, спросите: что общего у дочери Тевье с книжками, когда отец ее всего-навсего торгует сыром и маслом? Вот об этом-то я и спрашиваю у них, у наших молодых людей то есть, у которых, извините за выражение, штанов нет, а учиться – страсть какая охота. Как в сказании на пасху говорится: «Все мы мудрецы», – все хотят учиться, «все мы знатоки», – все хотят быть образованными… Спросите у них: чему учиться? Для чего учиться? Козы бы так знали по чужим огородам лазить! Ведь их даже никуда не допускают! Как там сказано: «Не простирай руки!» – брысь от масла! И все же посмотрели бы вы, как они учатся! И кто? Дети ремесленников, портных, сапожников, честное слово! Уезжают в Егупец или в Одессу, валяются по чердакам, едят хворобу с болячкой, а закусывают лихоманкой, месяцами куска мяса в глаза не видят. Вшестером в складчину булку с селедкой покупают и – «да возрадуешься в день праздника твоего», – гуляй, голытьба!
Словом, один из этих молодчиков затесался и в наш уголок, невзрачный такой паренек, живший неподалеку от наших мест. Я знавал его отца, был он папиросник и бедняк, – да простит он меня, – каких свет не видал! Но не в этом дело. Чего уж там! Если нашему великому ученому, раби Иоханав-Гасандлеру[8] не стыдно было сапоги тачать, то ему, я думаю, и подавно нечего стыдиться, что отец у него папиросник. Одного только я в толк не возьму: с чего бы это нищему хотеть учиться, быть образованным? Правда, черт его не взял, этого парнишку, – голова у него на плечах неплохая, хорошая голова! Перчиком звать его, этого недолю, а мы его на еврейский лад переименовали – «Феферл»[9]. Он и выглядит, как перчик: неказистый такой, щупленький, черненький, кикимора, но – башковит, а язык огонь!
И вот однажды случилась такая история. Еду я домой из Бойберика, сбыл свой товар – целый транспорт сыра, масла, сметаны и прочей молочной снеди. Сижу и по обыкновению своему размышляю о всяких высоких материях: о том о сем, о егупецких богачах, которым, не сглазить бы, так везет и так хорошо живется, о неудачнике Тевье с его конягой, которые всю жизнь маются, и тому подобных вещах.
Время летнее. Солнце печет. Мухи кусаются. А кругом – благодать! Широко раскинулся мир, огромный, просторный, хоть подымись и лети, хоть растянись и плыви!..
Гляжу – шагает по песку паренек, с узелком под мышкой, потом обливается, едва дышит.
– Стоп, машина! – говорю я ему. – Присаживайся, слышь, подвезу малость, все равно порожняком еду. Как там у нас говорится: «Ослу друга твоего, если встретишь, в помощи не откажи», а уж человеку и подавно…
Улыбнулся, шельмец, но просить себя долго не заставил и полез в телегу.
– Откуда, – спрашиваю, – к примеру, шагает паренек?
– Из Егупца.
– А что, – спрашиваю, – такому пареньку, как ты, делать в Егупце?
– Паренек, вроде меня, – говорит он, – сдает экзамены!
– А на кого, – говорю, – такой паренек учится?
– Такой паренек, – отвечает он, – и сам еще не знает, на кого учится.
– А зачем, – спрашиваю, – в таком случае паренек зря морочит себе голову?
– А вы, – отвечает, – не беспокойтесь, реб Тевье! Такой паренек, как я, знает, что делает.
– Скажи-ка, пожалуйста, уж если я тебе знаком, кто же ты, к примеру, такой?
– Кто я такой? Я, – говорит, – человек!
– Вижу, – говорю, – что не лошадь. Чей ты?
– Чей? – отвечает. – Божий!
– Знаю, – говорю, – что божий! У нас так и сказано: «Всяк зверь и всякая скотина…» Я спрашиваю, откуда ты родом? Из каких краев? Из наших или, может быть, из Литвы?
– Родом, – говорит он, – я от Адама. А вообще-то я здешний. Вы, наверное, меня знаете.
– Кто же твой отец? А ну-ка, послушаем.
– Отца моего, – отвечает он, – звали Перчик.
– Тьфу ты, пропасть! Зачем же ты мне так долго голову морочил? Стало быть, ты – сын папиросника Перчика?
– Стало быть, я – сын папиросника Перчика.
– И учишься, – говорю я, – в «классах»?
– И учусь, – отвечает, – в «классах».
– Ну, что же! «И Гапка – люди, и Юхим – человек!» А скажи-ка мне, сокровище мое, чем же ты, к примеру, живешь?
– А живу я, – говорит он, – от того, что ем.
– Вот как! Здорово! Что же, – спрашиваю, – ты ешь?
– Все, что дают, – отвечает он.
– Понимаю, – говорю, – что ты не из привередливых. Было бы что. А если нет ничего, закусываешь губу и ложишься натощак. И все это ради того, чтобы учиться в «классах»? По егупецким богачам равняешься? Как в писании сказано: «Все любимые, все избранные…»
Говорю я с ним эдаким манером, привожу изречения, примеры, притчи, как Тевье умеет. Но, думаете, он, Перчик то есть, в долгу остается?
– Не дождутся, – говорит он, – богачи, чтобы я равнялся по ним! Плевать я на них хотел!
– Ты, – отвечаю, – что-то больно взъелся на богачей! Боюсь, не поделил ты с ними отцовского наследства…
– Да будет вам известно, – говорит он, – что и я, и вы, и все мы имеем, быть может, очень большую долю в их наследстве.
– Знаешь что? – отвечаю я. – Лучше бы ты помалкивал!.. Вижу, однако, что парень ты не промах, за язык тебя тянуть не приходится… Если будет у тебя время, можешь забежать ко мне сегодня вечером, потолкуем с тобой, а заодно, кстати, и поужинаешь с нами…
Разумеется, паренек мой не заставил повторять приглашение и пришел в гости, в самую точку угодил, когда борщ уже на столе стоял, а пирожки на сковороде жарились.
– Хорошо, – говорю, – тому жить, кому бабушка ворожит. Можешь идти руки мыть. А не хочешь, можешь и так за стол садиться. Я у бога в стряпчих не состою, и сечь меня на том свете за тебя не будут.
Говорим мы с ним эдаким вот манером, и чувствую я, что тянет меня к этому человечку. Почему, – сам не знаю, а только тянет. Люблю, понимаете, человека, с которым можно словом перекинуться – иной раз изречением, другой раз – притчей, рассуждением о разных высоких материях, – то да се, пятое, десятое… Таков уж Тевье.
С этих пор мой паренек стал приходить чуть ли не каждый день. Покончит с уроками и заглянет ко мне отдохнуть, побеседовать. Можете себе представить, что это были за уроки и что они ему давали, прости господи, если самый крупный богач у нас привык платить не больше трешницы в месяц, да и то требует, чтобы учитель вдобавок прочитывал его телеграммы, надписывал адреса или бегал иной раз по поручениям… Почему бы и нет? Ведь ясно сказано: «Всей душой и всем сердцем», – если ешь хлеб, должен знать за что…
Хорошо еще, что кормился, он, собственно, у меня. За это он занимался понемногу с моими дочерьми. Как говорится: «Око за око…» Таким образом сделался он у нас своим человеком. Дети подносили ему стакан молока, а старуха присматривала, чтобы у него рубаха на теле была и носки целые. Вот тогда-то мы и прозвали его «Феферл», переделали то есть его имя на еврейский лад. И можно сказать, что все мы его полюбили, как родного, потому что по натуре он, надо вам знать, и в самом деле славный паренек, без хитростей: мое – твое, твое мое, душа нараспашку…