Уильям Теккерей - История Генри Эсмонда, эсквайра, полковника службы ее Величества королевы Анны, написанная им самим
Тронутый до чрезвычайности подобным знаком великодушия и раскаяния в причиненном зле, полковник Эсмонд поклонился так низко, что едва не коснулся августейшей руки, оказавшей ему такую честь, и затем молча встал в позицию. Клинки скрестились, но тотчас же Каслвуд обломком своей шпаги оттолкнул шпагу Эсмонда в сторону; и полковник, отступя на шаг, опустил оружие острием вниз и, снова отвесив глубокий поклон, объявил, что признает себя вполне удовлетворенным.
- Eh bien, vicomte! - сказал молодой принц, который во многом еще был мальчиком, и притом мальчиком-французом. - Il ne nous reste qu'une chose a faire! {Нам осталось сделать только одно! (франц.).} - Он положил свою шпагу на стол и прижал обе руки к груди. - Нам осталось сделать только одно, повторил он, - вы не догадываетесь, что именно? Embrassons nous! {Обнимемся! (франц.).} - И он широко раскрыл объятия.
Беседа их только что пришла к концу, как дверь отворилась и на пороге показалась Беатриса. Что привело ее сюда? Она вздрогнула и сильно побледнела, увидя брата и кузена, обнаженные шпаги, сломанные клинки и обрывки бумаг, еще тлевшие в камине.
- Прелестнейшая Беатриса, - сказал принц, покраснев, что ему было очень к лицу, - эти джентльмены пожаловали сюда из Лондона с известием о том, что моя сестра при смерти и что ее преемнику крайне необходимо быть на месте. Простите мне мою вчерашнюю эскападу. Я так долго сидел взаперти, что ухватился за случай прокатиться верхом, и не удивительно, если моя лошадь примчала меня к вам. Вы приняли меня со всем величием королевы, окруженной своим маленьким двором. Прошу вас засвидетельствовать мое почтение вашим фрейлинам. Я долго вздыхал под окном комнаты, где вы мирно почивали, но в конце концов и сам отправился на покой и лишь под утро был разбужен вашими родственниками. Но это было приятное пробуждение, джентльмены, ибо каждый принц должен считать счастливым тот день в своей жизни, когда он узнал, хотя бы ценою собственного посрамления, столь благородное сердце, как сердце маркиза Эсмонда. Mademoiselle, не разрешите ли вы нам воспользоваться вашей каретой? Бедному маркизу, должно быть, смертельно хочется спать.
- Может быть, король позавтракает перед отъездом? - было все, что нашлась сказать Беатриса. Розы на щеках ее увяли; глаза горели, она как будто сразу постарела. Она подошла к Эсмонду и заглянула ему в лицо. - Я вас и прежде не любила, кузен, - прошипела она, - судите же сами, как вы мне милы теперь. - Если бы словами можно было разить насмерть, она убила бы Эсмонда, не задумываясь; об этом говорил ее взгляд.
Но ее злые слова даже не ранили мистера Эсмонда; сердце его окаменело. Он глядел на нее и удивлялся тому, что мог любить ее целых десять лет. Любви этой не было более; она пала замертво в тот миг, когда Фрэнк, вбежав в кенсингтонскую таверну, подал ему письмо, найденное в "Eikon Basilike".
Принц, покраснев еще сильнее, поклонился Беатрисе; она бросила на него долгий, пристальный взгляд и вышла из комнаты. Больше я ее никогда не видал.
Немедля была заложена карета, и мы тронулись в путь. Милорд ехал верхом; что же до Эсмонда, то усталость его была так велика, что не успел он сесть в карету, как тут же заснул и пробудился лишь поздно вечером, когда карета въезжала в Олтон.
У ворот гостиницы под вывескою "Колокола" мы едва не столкнулись с другою каретой, на козлах которой, рядом с кучером, сидел не кто иной, как старый Локвуд. Из окон выглянули милорд епископ и леди Каслвуд, которая, увидя нас, вскрикнула от неожиданности. Обе кареты въехали во двор гостиницы почти в одно время. Хозяин и его люди уже спешили навстречу с зажженными факелами.
Мы тотчас же выпрыгнули из кареты, как только завидели миледи, а главное, доктора, в его черных одеждах. Что в Лондоне? Не поздно ли? Жива ли еще королева? Все эти вопросы сыпались один за другим, а честный Бонифэйс покорно дожидался, покуда ему можно будет, почтительно кланяясь, проводить знатных гостей в отведенные им комнаты.
- Что она? - дрожащим шепотом спросила леди Каслвуд Эсмонда.
- Слава богу, ничего дурного не случилось, - отвечая он, и добрая леди схватила его руку и поцеловала, называя его своим милым, дорогим защитником. Она-то не думала о королевах и коронах.
Новости, которые сообщил епископ, оказались утешительного свойства: еще не все потеряно; королева жива, во всяком случае, шесть часов тому назад, когда они покидали Лондон, она еще дышала. ("Миледи настояла на том, чтобы ехать за вами", - пояснил доктор.) Аргайль привел в Лондон портсмутские полки и вызвал еще подкрепления; виги начеку, будь они неладны (боюсь сказать, но, кажется, епископ употребил выражение еще более крепкое), впрочем, и наши тоже. Еще можно все спасти, только бы принц вовремя поспел в Лондон. Мы тут же потребовали лошадей, чтобы без промедлений продолжать свой путь. Бедный Бонифэйс сразу приуныл, увидя, что мы, вместо того чтобы войти в дом, снова рассаживаемся по каретам. Принц и его первый министр сели в одну. Эсмонд остался в другой со своей милой госпожою в качестве единственной спутницы. Каслвуд верхом поскакал вперед, чтобы вновь собрать друзей принца и оповестить их о его прибытии.
Мы ехали всю ночь. Эсмонд подробно рассказывал своей госпоже обо всем, что произошло за последние сутки: об их бешеной скачке из Лондона в Каслвуд, о том, как благородно повел себя принц, и о своем примирении с ним. Время шло быстро в этой задушевной беседе, и ночные часы не показались нам долгими.
Карета епископа ехала первой, а мы за нею. Кое-где вышла заминка с лошадьми, но все же к четырем часам утра в воскресенье, 1 августа, мы уже были в Хэммерсмите, а спустя полчаса миновали дом леди Уорик и с рассветом въехали в Кенсингтон.
Несмотря на столь ранний час, улицы были необычно оживлены; на всех перекрестках толпился народ. Особенно большая толпа собралась у дворцовых ворот, где был расставлен караул. Карета, ехавшая впереди, остановилась, и слуга епископа слез с козел, чтобы расспросить, что означает это скопление народа.
Тут вдруг ворота распахнулись и появился отряд конных трубачей, а за ними шли герольды в парадном облачении. Проиграли трубы, потом главный герольд вышел вперед и возвестил о том, что на престол вступил _Г_е_о_р_г_, милостью божией король Великобритании, Франции и Ирландии, защитник веры. И весь народ закричал: "Боже, храни короля!"
В толпе, кричавшей и швырявшей вверх шляпы, я вдруг заметил одно нахмуренное лицо, знакомое мне с детства и виденное под самыми различными масками. То был не кто иной, как бедный мистер Холт, который тайно пробрался в Англию, чтобы быть свидетелем победы правого дела, и теперь смотрел, как его противники празднуют свое торжество под радостные крики английского народа. Бедняга даже позабыл снять шляпу и возгласить "ура", и, только когда соседи в толпе, возмущенные подобным отсутствием верноподданнического пыла, стали ругать его, называя переодетым иезуитом, он растерянно обнажил голову и принялся вторить общему хору. Поистине этому человеку не везло в жизни. Какую бы игру он ни затеял, он всегда проигрывал, к какому бы заговору ни примкнул, заговор неизменно оканчивался поражением. Спустя некоторое время он мне повстречался во Фландрии, откуда направлялся в Рим, к главному штабу своего ордена; а впоследствии вдруг объявился у нас, в Америке, изрядно постаревший, но все такой же хлопотливый и неунывающий. Весьма вероятно, что он тотчас же обзавелся мокасинами и боевым топором, пробрался в индейский лагерь и там, раскрасив тело в боевые цвета и задрапировавшись в одеяло, усердно обращал индейцев в христианскую веру. Есть в соседнем с нами Мэриленде невысокий холмик, осененный крестом; под ним успокоился навеки этот неугомонный дух.
Звуки труб короля Георга развеяли по ветру все надежды слабого и неразумного претендента; и, пожалуй, можно сказать, что под эту же музыку окончилась драма моей жизни. Счастье, которое мне суждено было потом узнать, не опишешь в словах; оно - святыня и тайна по самой природе своей; и как бы ни теснилась благодарностью грудь, об этом беседовать можно только с всеведущим богом, да еще с одним благословенным существом - самою нежной, самой чистой и самой преданной женой, какую кто-либо знавал на свете. Когда я размышляю о безграничном счастье, ожидавшем меня, о глубине и силе той любви, которой я был удостоен столько лет, меня всякий раз охватывает вновь восторг и изумление, и поистине я благодарен творцу за то, что он дал мне сердце, способное понять и оценить всю красоту и ценность ниспосланного мне дара. Да, воистину любовь vincit omnia; {Все побеждает (лат.).} она превыше почестей, дороже богатства, достойней благородного имени. Кто не ведал ее, тот не ведает жизни; кто не испытал ее радостей, тому остались чужды самые высокие побуждения души. В имени моей жены, здесь начертанном, для меня венец всех надежд, вершина счастья. Знать такую любовь - блаженство, перед которым все земные утехи не имеют цены; думать о ней - значит славить господа.