Уильям Фолкнер - Избранное
— Что это вы задумали, Хоуп? — спросил он. — Разве вы не знаете, что можете попасть под суд за то, что швыряете зря казенные денежки? Или вы не слыхали про этот новый закон, который провели янки насчет линча? Те, кто линчует черномазого, обязаны вырыть ему могилу!
— Может, он везет эти лопаты Набу Гаури и его сыновьям, чтобы они поупражнялись малость? — сказал второй.
— Тогда, значит, Хоуп правильно поступает, что везет с собой и рабочие руки, — подхватил третий.
— Если ему придется иметь дело с кем-нибудь из Гаури насчет того, чтобы яму копать или что другое сделать, отчего пот прошибает, ему без рабочих рук не обойтись.
— А может, это вовсе и не рабочие руки, — сказал четвертый. — Может, это на них Гаури думают поупражняться сперва.
И хотя кто-то фыркнул, толпа не засмеялась, их собралось теперь вокруг машины уже человек двенадцать, если не больше; и каждый кидал быстрый многозначительный взгляд в глубину машины — где двое негров сидели, застыв неподвижно, словно выточенные из дерева фигуры, глядя прямо перед собой, ни на что, без малейшего движения, даже как будто не дыша, только белки чуть заметно то расширялись, сверкая, то прикрывались, — а потом снова переводил глаза на шерифа, почти с таким же выражением, какое он видел на лицах игроков, дожидающихся перед стеклом автомата, какой кому выпадет приз.
— Ну, хватит, — сказал шериф. Он высунул в окно голову и громадную руку и, отпихнув передних из толпы, обступившей машину, с такой легкостью, как если бы он откинул занавес, сказал, повысив голос, но не очень громко: — Уилли.
Полисмен подошел; он уже слышал, как он говорил на ходу:
— Дорогу, ребята. Дайте мне выяснить, что беспокоит сегодня нашего досточтимого шерифа.
— Почему вы не разгоняете толпу, чтобы она не загромождала улицу и машины могли проехать в город? — опросил шериф. — Может быть, этим приезжим тоже хочется стать где-нибудь поблизости и глазеть на тюрьму.
— А уж это как пить дать, — сказал полисмен. Он повернулся и, раскинув руки, стал отстранять теснившихся у машины, не трогая их, а словно погоняя стадо, чтобы заставить его двинуться с места. — Ну-ну, ребята, — говорил он.
Они не двигались и продолжали смотреть мимо полисмена на шерифа, ничуть не вызывающе и даже и не сопротивляясь вовсе, а так это незлобиво, покладисто, чуть ли не добродушно.
— А почему, шериф? — раздался голос в толпе, а за ним другой:
— Ведь улица для всех, шериф. Что, вам, городским, жаль, если мы постоим здесь, мы ведь наши денежки у вас в городе тратим.
— Но нельзя же и другим мешать попасть в город и потратиться, — сказал шериф. — Проходите, не стойте. Разгоните их, Уилли, чтобы не загромождали улицу.
— Двигайтесь, двигайтесь, ребята, — подгонял полисмен. — Не вы одни, другим тоже охота проехать сюда да стать поудобней, чтобы глазеть на эти кирпичи.
Они двинулись теперь, но все еще не спеша; полисмен загонял их обратно на ту сторону улицы, как женщина загоняет кур со двора — она не торопит их, только следит, чтобы они шли куда надо, да и следит-то не очень, куры бегут перед ней, а она машет на них передником, они не то чтобы непослушные, но кто их знает, они ее не боятся и пока даже и не всполошились; остановившаяся машина и другие следом за ней тоже двинулись, медленно, еле-еле, ползком, со своим грузом высунутых и повернутых к тюрьме лиц; ему слышно было, как полисмен покрикивает на водителей:
— Проезжайте, проезжайте! Не задерживайтесь, машины сзади.
Шериф снова посмотрел на дядю.
— А где же другой?
— Кто другой? — спросил дядя.
— Второй сыщик. Тот, который видит в темноте.
— Алек Сэндер, — сказал дядя. — Он что, нужен вам?
— Нет, — сказал шериф. — Я только заметил, что его нет. Я просто удивился, что нашлось одно человеческое существо в нашем округе, у которого хватило ума и такта не выходить сегодня из дому. Ну как, вы готовы? Поехали.
— Поехали, — сказал дядя. Шериф был известен своей ездой: машины хватало ему на год, она изнашивалась у него, как у тяжелого на руку метельщика изнашивается метла — не от скорости, а просто от трения; вот сейчас машина прямо-таки сорвалась с места, и они даже не успели заметить, как она повернула и исчезла. Дядя подошел к их машине и открыл дверцу. — Ну, полезай, — сказал дядя.
И тогда он решился — это-то по крайней мере нетрудно было выговорить:
— Я не поеду.
Дядя остановился, и он увидел, как он с мрачным, насмешливым видом вглядывается в него насмешливыми глазами, которым достаточно на чем-нибудь задержаться, и они редко когда что упустят; сказать по правде, за все то время, что он их знает, они никогда ничего не упускали до вчерашнего вечера.
— А! — протянул дядя. — Понятно, мисс Хэбершем, конечно, леди, но другая-то ведь твоя, бедняжечка!
— Вы посмотрите на них, — сказал он, не двигаясь с места и даже почти не двигая губами. — Через улицу. И на Площади тоже, и никого, кроме Уилли Инграма в этой его дурацкой фуражке…
— А ты разве не слышал, как они разговаривали с Хэмптоном? — спросил дядя.
— Я слышал, — сказал он. — Они даже над собственными остротами не смеялись. Они смеялись над ним.
— Они даже не подтрунивали над ним, — сказал дядя. — И даже вовсе не зубоскалили на его счет. Они просто наблюдали. Они наблюдают за ним и за Четвертым участком и ждут, что будет. Все эти люди приехали в город посмотреть, что будет делать та или другая сторона или, может быть, обе.
— Нет, — сказал он. — Не только за этим.
— Хорошо, — сказал дядя, теперь уже совершенно серьезно. — Допустим. Ну и что?
— Но ведь, если…
Но дядя перебил его:
— Ну, если даже явится Четвертый участок, поднимет стулья с твоей мамочкой и мисс Хэбершем и вынесет их во двор, чтобы они не мешали, Лукаса-то ведь нет в камере. Он в доме мистера Хэмптона — сидит, должно быть, в кухне и завтракает. Ты как думаешь, чего ради Уилл Лигейт явился с черного хода через каких-нибудь четверть часа после того, как мы приехали и рассказали мистеру Хэмптону? Алек Сэндер даже слышал, как он ему звонил.
— А тогда чего же мистер Хэмптон так торопился сейчас? — спросил он, и голос дяди прозвучал теперь очень серьезно, но только серьезно — и все:
— Потому что лучший способ покончить со всякими предположениями или отрицаниями — это отправиться туда, сделать то, что надо, и вернуться обратно. Ну, лезь в машину.
Глава седьмая
Они так и не видели больше машину шерифа, пока не подъехали к часовне. Не потому, что он заснул, что можно было ожидать, несмотря на кофе, и о чем он, по правде сказать, мечтал. До той самой минуты, когда он подъехал на пикапе к тому месту, откуда видна была Площадь и за нею толпа на другой стороне улицы напротив тюрьмы, он надеялся, что, как только они с дядей сядут в машину и выедут на дорогу к часовне, он, несмотря ни на какой кофе, не только не будет больше бороться со сном, а, наоборот, сразу уступит и поддастся ему, и тогда за девять миль пути по щебнистому шоссе и милю грунтовой дороги вверх по склону он сможет наверстать хотя бы полчаса из тех восьми, что провел без сна этой ночью и — как ему теперь казалось — еще в три или в четыре раза больше прошлой ночью, когда он старался заставить себя не думать о Лукасе Бичеме.
А когда они сегодня уже под утро, около трех часов, вернулись в город, он бы просто не поверил, если бы ему сказали, что за это время — ведь сейчас уже почти девять — он не проспит по меньшей мере пять с половиной, если не все шесть часов, и он вспомнил, как он — и конечно, мисс Хэбершем и Алек Сэндер тоже, — все они так считали, что, едва только они и его дядя придут к шерифу, тут все сразу и кончится: они войдут к нему с парадного крыльца и сложат на его широкую сведущую правомочную длань — вот так же, как кладут шляпу на столик в передней, проходя в комнаты, — весь этот ночной кошмар сомнений, нерешимости, невыспанности, напряжения, усталости, потрясения, изумления и (он признался себе) страха тоже. Но этого не произошло, и теперь он знал, что на самом деле он вовсе и не ждал этого; да разве им могла бы прийти в голову такая мысль, если бы они так не вымотались и не то чтобы обессилели от усталости, напряжения и ночи без сна, а выдохлись от неожиданного потрясения, изумления и чувства собственной беспомощности; ему даже и не надо было этой массы лиц, стороживших голую кирпичную стену тюрьмы, ни толпы, хлынувшей через улицу и загородившей ее, в то время как те, что обступили машину шерифа, заглядывали внутрь и обменивались согласным понимающим многозначительным взглядом, не доверяющим, не терпящим возражения, — взглядом занятого отца, когда он на минуту отрывается от работы, чтобы пресечь и предупредить поползновения любимого, но не очень благонадежного детища. А если ему что-то и было надо, так вот оно — эти лица, голоса, не подтрунивающие даже, не насмехающиеся, а просто откровенно посмеивающиеся и безжалостные, — стоит только на секунду забыться, впиваются в тебя, как булавка, торчащая в матрасе, — поэтому его даже и не клонило ко сну, не больше, чем дядю, который спал всю ночь или по крайней мере большую часть ночи; и теперь город уже был позади, и они ехали быстро, и навстречу им первую милю еще попадались последние машины и грузовики, а потом уже нет, потому что все те, кто хотел попасть сегодня в город, были в это время уже внутри этой последней, быстро убывающей мили; все белое население округа, пользуясь хорошей погодой и хорошими в любую погоду дорогами — а для них эти дороги были свои, потому что их налоги, их голоса и голоса их родных и знакомых оказали влияние на членов конгресса, распоряжавшихся средствами для строительства дорог, — стремилось поскорей попасть в город, в свой город, потому что он существовал только их попущением и поддержкой: они содержали его тюрьму и его суд, толклись и горланили на его улицах и загромождали их, если им это было угодно, терпеливые, выжидающие, безжалостные, не позволяющие ни торопить себя, ни сдерживать, ни разгонять, ни не замечать, ибо это их убитый и убийца тоже, их нарушитель и нарушенная заповедь — белый человек и его скорбь о понесенной утрате, — их право не просто отдать под суд, но и разрешить или помешать совершиться возмездию.