Подлинная жизнь Лолиты. Похищение одиннадцатилетней Салли Хорнер и роман Набокова, который потряс мир - Сара Вайнман
Манера повествования отличается от стиля более позднего Набокова: «…далеко не всякая школьница привлекает меня, – сколько их на серой утренней улице, плотненьких, жиденьких, в бисере прыщиков или в очках, – /такие/ мне столь же интересны в рассуждении любовном, как иному – сырая женщина-друг». Ему еще не хватает лексических средств описать облюбованную жертву, которую он впервые встречает, когда та катается в парке на роликовых коньках, как нимфетку. В его словаре еще нет такого слова, поскольку не было его и у Набокова.
И все же местами проглядывает великолепный стиль «Лолиты» – как, например, когда повествователь «Волшебника» живописует «светлость больших, пустоватых глаз, напоминающих чем-то полупрозрачный крыжовник» или «летнюю окраску оголенных рук с гладкими лисьими волосками вдоль по предплечью». Разумеется, это не сравнится с уровнем и гипнотическим ритмом дифирамбов, которые Гумберт Гумберт пел Долорес Гейз («…я посвятил мадригал черным, как сажа, ресницам ее бледносерых, лишенных всякого выражения глаз… я мог бы сказать, например, что волосы у нее темно-русые, а губы красные, как облизанный барбарисовый леденец…»), но напряжение ощущается и только ждет, чтобы распахнуться, точно потайная дверь.
Как и в более позднем романе Набокова, повествователь подбирается к малолетней жертве через ее мать. Она описана поверхностнее, чем Шарлотта Гейз, чья неприязнь и претензии к дочери делают ее любопытной фигурой. Здесь же мать – не более чем шифр, сюжетное средство, которое движет мужчину и девочку навстречу их судьбе.
Как бы ни терзался повествователь «Волшебника» из-за своих противоестественных пристрастий, он отлично знает, что все же утянет жертву в пучину, из которой нет возврата. Имеется в виду, что она невинна, но после того, что он намерен с ней сделать, невинности лишится. Гумберт Гумберт никогда не высказывался столь откровенно. «Затейливость прозы» помогает ему как выражать, так и скрывать свои намерения. Поэтому даже когда он констатирует очевидное (и не единожды), зачарованный читатель верит, что Долорес столько же охотник, сколько и добыча.
А на уме у обоих мужчин одно: «…он знал, что не посягнет на ее девственность в самом тесном и розовом смысле слова, пока эволюция ласк не перейдет незаметной ступени». Декорации, в которых совершится соблазнение, рассказчик «Волшебника» выбирает такие же, что и Гумберт Гумберт: гостиница в глуши, подальше от знакомых и их любопытных глаз – по крайней мере, так он думает. Европейская его гостиница не так убога, как «Зачарованные Охотники», но служит той же цели: позволить рассказчику любоваться спящей девочкой и попытаться овладеть ею против воли.
Итог иной, нежели в «Лолите». Засмотревшись на лежащую на спине, в «разошедшемся книзу халатике» девочку, рассказчик начинает «понемножку колдовать»: «…он стал поводить магическим жезлом над ее телом, почти касаясь кожи», мерит ее «волшебной мерой». (Тут Гумберт Гумберт наверняка усмехнулся бы.) Но проснувшаяся девочка «диким взглядом смотрит на его вздыбленную наготу», и рассказчик предстает перед нами тем, кем он, собственно, и был: педофилом. Девочка заходится криком, и он, в отличие от Гумберта Гумберта, застывает, «оглушенный собственным ужасом». Гумберт оправдывает себя на каждом шагу; герой «Волшебника» не питает никаких иллюзий относительно того, что он сделал со своей жертвой.
Он пытается утихомирить девочку – «Замолчи, это по-хорошему, такая игра, это бывает, замолчи же», – но она не умолкает. В комнату врываются две старухи, он с позором убегает и на улице попадает под автомобиль – «мгновенный кинематограф терзаний». Конец повествователя страшен и неизбежен. Он загнанный, пойманный, расчлененный зверь. Напавшего на девочку волка настигла кара в виде проезжавшего мимо грузовика.
«Волшебник» вышел лишь после смерти Набокова. При жизни писатель не публиковал эту повесть, поскольку прекрасно понимал, что это не самостоятельное произведение, а скорее первичный материал (и я это сразу заметила). Повесть прямолинейнее и проще «Лолиты». Когда в 1986 году вышел английский перевод «Волшебника», литературовед Семен Карлинский написал, что удовольствие от чтения этого произведения «сравнимо с изучением опубликованных черновиков Бетховена: увидеть мутный и бесперспективный материал, из которого писателю и композитору впоследствии удалось сотворить блистательный шедевр»[62].
Иными словами, эта повесть сыграла столь же важную роль в создании «Лолиты», как и история Салли Хорнер. Только одна была вымыслом, а вторая правдой. Но искусство непостоянно и беспощадно, как не раз замечал Набоков. «Волшебник» по-своему притягателен. И пусть он не обладает ни стилистической ловкостью «Лолиты», ни ее искусством сбить читателя с толку, превращая моральные устои в фарш. Зато в повести куда трезвее описана извращенная одержимость и ее трагические последствии.
На «Лолиту» оказали значительное влияние и еще два произведения. Имя первой возлюбленной Гумберта Гумберта, Аннабеллы Ли, – оммаж стихотворению Эдгара Аллана По «Аннабель Ли». А «Королевство у моря», рабочее название романа, – цитата из этого стихотворения. Воспоминания Гумберта об Аннабелле, умершей от тифа через четыре месяца после их неудавшегося соития на берегу, повторяют многие строки По (у Набокова: «Когда я был ребенком, и она ребенком была», у По: «И, любовью дыша, были оба детьми // В королевстве приморской земли»[63]).
«Лолита» многим обязана произведению, о котором Набоков ни разу не упоминает в романе, но которое отлично знал, поскольку в начале 1920-х годов перевел эту книгу на русский язык: речь об «Алисе в Стране чудес» Льюиса Кэрролла. Набоков впоследствии рассказывал литературоведу Альфреду Аппелю[64]: «Кэрролл трогательно похож на Гумберта Гумберта, но какая-то старомодная щепетильность не позволила мне намекнуть в „Лолите“ на его извращенные пристрастия и те двусмысленные фотографии, которые он снимал в темных комнатах. Ему это сошло с рук; многим в викторианскую эпоху сходила с рук педерастия и нимфолепсия. Его щуплые угрюмые нимфетки, замызганные, полураздетые, – или, скорее, полунагие, – словно разыгрывают какую-то отвратительную пыльную шараду».
Пожалуй, той же «старомодной щепетильностью» можно объяснить и то, почему Набоков так горячо отрицал любую связь между «Лолитой» и человеком, с которым познакомился, когда начал преподавать в Америке. Преподаватель Стэнфорда Генрих Ланц происходил из смешанной европейской семьи: «Финн по происхождению (отец его был натурализованным американским гражданином), родился в Москве, учился там же и в Германии». Ланц бегло говорил на многих языках, обожал шахматы. К Первой мировой осел