Владимир Крупин - От рубля и выше
И заметить не успел место, где сидел вчера под обрывом, как мы выскочили на коренное течение. Парень удли-нил рукоять мотора специальной для этого палкой, пересел ко мне.
— Никак ее, эту лодку, не разобью. И тебе, давай на спор, не разбить. Садись за руль и валяй по любому месту. А знаешь почему? Полосовое железо на брюхе.
— Чего жене-то изменяешь?
— Сама виновата. А знаешь, как их проверять? Ты женат? Вот слушай. Скажи… Ну, выбери время, скажи: чего-то, мол, я зарос. А притворись так, где-нибудь ближе к вечеру, чтоб в парикмахерскую уже поздно, а с утра, мол, собрание, что-нибудь там сочини, мол, будет начальство, мол, надо выступать. Меня один умный мужик научил. Ну вот. И скажи жене: подстриги меня. Тут, конечно, которая не любит или не в духе, скажет: и так хорош. Но ты выбери терпимый момент, в тот день трезвым приди. Ну, начнет щелкать. Ты с зеркалом. «Ах, — скажи, — как хорошо». Мол, нигде так не смогут, вот только, мол, жалко: говорят, что когда жена мужа подстригает, то его жизнь убавляет. И все! Срабатывает безотказно. Когда меня научили, я так и сделал. И ты понял, чем кончилось? Ты, говорит, каждого не слушай, а сама еще быстрее защелкала. То есть это же в ней мысль загорелась — и сразу в действие. И защелкала, и защелкала! Понял? У мужиков просто: напьется, и сразу видно — которому драться, а которому поговорить. А женщин надо подлавливать. У меня еще есть две ловушки. Вот как-нибудь увидимся, научу.
Тем временем лодка неслась к Северной Двине, и куда быстрее теплохода. Парень как-то никак не мог прикурить и велел подержать руль. Ощущение руля проходит у тех, кто привык к нему, но когда руль в руках изредка или руль нового транспорта, чувства обостряются. Я вдруг перестал ощущать опасения, какие испытывает пассажир при бесшабашном водителе, я вдруг сам за него стал ответственным.
— Охота, дак посиди, — сказал парень. — Раньше бы сел, я бы хоть дреманул. Знаешь этот анекдот: приходит баба на исповедь, ее спрашивают: грешишь-ли? С пареньками спишь? «Батюшка, разве с ними уснешь?» — Парень вдруг захохотал, причем до слез хохотал и не скоро объяснил причину. — Заколку-то! У нее ведь, взял. На память. Как знал, пригодилась. Эт-то из жизни! Эт-то не сочинять! Анекдот знаешь, о том, что на том свете, кто сколько раз жене изменил или мужу, столько раз в гробу перевернется. Вот старуха первая умерла, потом старик помер. Приходит на тот свет: где тут моя старуха? А вон, говорят, вентилятором работает. — И парень, показывая на мотор и смеясь, сказал, что хозяйка заколки будет, наверное, вертеться, как эта заколка на сцеплении, когда он ей об этом расскажет.
У Коромыслова он ловко пристал боком, я выскочил, он, махнув рукой, развернулся.
* * *
По склону, прижимаемый ветром, распространялся дым. Это не был сладкий запах дыма костра или родной с детства запах топящихся печей, это был запах пожарища. Около ямы, куда я шел вчерашней дорогой, увидел людей. Первый же их вопрос, не из милиции ли я, заставил упасть сердце.
— Нет, а что?
— Теленок сгорел. Да теленок-то что, жалко, конечно, тут…
— Что?
Женщина, заговорившая со мной, отвернулась, а за нее объяснил мужик в телогрейке, надетой на голое тело:
— Ребятишки со вчера пропали, брат и сестра, вот беда. Ты, Сима, не думай, объявятся.
Внизу, в яме, возился чумазый парень. Со страхом я смотрел, как он ворочает большой палкой среди головешек и золы.
— Все! — крикнул он. — До дна перебуровил. — И стал вылезать.
Подавая ему руку, покрывшуюся сразу сажей, я слышал, как мужик утешал женщину, говоря, что не может быть такого, чтоб дети сгорели.
— Г роза же была, ливень, сразу залило, уж если бы что, какой грех, так хоть косточки бы нашли. От теленка же сохранились.
— Пожертвовали теленочка, — говорил парень, шевеля ногой обгоревший череп теленка.
— Может, они теленка искали? — спрашивали женщину.
— Как бы они его искали, если он не наш?
— А чей? — невольно спросил я.
Мне объяснили, что этого теленка они выкармливали совместно. Вчера загнать не успели, понадеялись друг на друга. А тут, кто знал, гроза. А тут и яма, да еще почему-то вся заваленная смольем.
— А сосна ведь, дак как факел горела, — несколько раз повторил мужик. — Как факел! Как за посияло, я думал — конец света. На крыльцо выбежал босиком, в рубахе — дожжище! А сосна — как факел!
— Конец света, — недовольно заворчала молчавшая до того старуха в черном, — конец света. Еще бы больше напились, не то бы показалось.
Стали расходиться. Парень пошел к реке, я с ним: все равно мне было к причалу. У берега парень разделся до пояса и, доставая со дна речной песок, стал оттираться от сажи.
Сверху шла «ракета», с нее выдвинулся трап, матрос велел мне вытереть о швабру подошвы.
— На пожаре был, — сказал я, — денег нет.
— Заходи.
Люба, конечно, тоже узнала о пожаре. В отличие от меня, она кинулась не в Коромыслово, а в ЛТП. И вот она ревела в голос, уверенная в гибели Валерия. Оказывается, этой ночью он бежал. Я так и сел, как она это мне сказала. С теплохода зашел вначале к ним. Васька уже ушел на работу, Анисья Петровна в магазин. Оксанка тихо играла тряпочками, сидя в кроватке. «Я прибежала, — рассказывала Люба, — даже к вам в гостиницу не зашла, сразу туда. Бегу и обмираю. И — точно: скрылся! Под дурачка, говорят, сработал: газету оформлял, — за красками пошел, он ведь бесконвойный».
Как мог, я успокоил Любу, хотя мороз продирал, теперь мне казалось, что я плохо разглядел там, у пожарища, обгоревшие кости — теленка ли был череп? Возбужденное бессонницей, грозой, гонкой по реке воображение вырабатывало вариант за вариантом — если сосну, горящую факелом, ливень не смог погасить вдруг, так что же сделалось бы со смольем? Конечно, оно могло бы не одного теленка, а целое их стадо пережечь в прах и пепел. Чего уж говорить «об одном человеке! И еще я вспомнил детей, брата и сестру, и содрогнулся. Боже мой, да что же мне стоило вчера бросить горящую спичку!
— Перестань! — приказал я Любе. — Дождись Анисью, и давай наоборот: ты в Коромыслово, узнай еще подробнее, если сможешь, а я в ЛТП.
— Не надо в ЛТП, — Люба протянула мне мокрый конверт. — Это вам. А мне даже ни строчки, — горько сказала она.
«… Ты поймешь, о чем я говорю: у меня постоянное ощущение трубы, тоннеля, подземелья, нашей, наконец, любимой катакомбы, оно вот в чем: я вижу свет и бегу к нему, я уже задыхаюсь, но свет близок, там кто-то есть, и он тоже торопится ко мне. А это зеркало, а в нем я сам. И дальше некуда. Я поворачиваюсь и вижу, что свет вовсе не отсюда, что в зеркале он только отраженный, а на самом деле я его проскочил. И вот я бегу в другую сторону. Та м свет! Туда, туда. И опять кончаются силы, и опять кто-то бежит спасать, и свет все сильнее, а это, мой милый, опять зеркало. Ну сколько же можно?
… Митю или Валю попросишь о деньгах, скажи, что я просил тебя уплатить кой-какие долги. Пошли Любе. Вряд ли она восстанет, но хоть девочке что-то купит. Но, может, и очнется, вдруг да, падая в яму, я успею из нее кого-то вытолкнуть. Она навоображала себе, эта Люба. А нам, много ли нам надо — доброе слово. Главное мое отчаяние даже не в том, что я кончился как творческий человек, не возражай, я не использую унизительный прием — ругать себя, ожидая похвалы, хотя так иногда хочется! — так вот, мое главное отчаяние в том, что я, мое дело любимы кем-то, но ни меня, ни мое дело любить нельзя: меня поздно, а дело рано. Ведь знаю, что не так надо откликаться на любовь, как я. А она у меня к женщинам была между делом. И получилось, что дело у меня между женщинами. Порядочность была нужна и там и тут, но из самолюбия я был порядочен перед другими, а не перед собою. Я потерял в последнее время главное свойство любви — не видеть недостатки в любимом человеке; даже зная о них, видеть прежде свои собственные, тянуться до уровня, на который тебя вознесли, а не считать, что тебя полюбили за доблести.
… Спроси меня, кого помню. Тут я часто один, я давно поверил, что если вспомнить о каком человеке, то он это почувствует. Расстояние тут ни при чем. Тебе за память спасибо. А вот из них? Конечно, Валя, и прежде всего Валя. Вырывалась у нее фраза, что много из-за меня слез пролила? Конечно. Скажи ей, что слезы и только слезы не дают завянуть цветку любви, что только слёзы смывают с любимого его черноту. Но любить меня не за что — вот в чем штучка! Я каждую картину начинал как освобождение от своей дряни. А освободишься от одного, нового откроется еще больше, то есть не только нет предела совершенство-ванию, но нет даже возможности подумать о себе хорошо. Легко ли! Мудрые считали грехом тень мысли о грехе — куда нам! А раз так — тут близко вот до какой мысли, — так как, если любит меня, такого мерзкого, такого низкого, то грош и им цена! Подло? Или какой-то общий сговор, что легче любить на полузверином уровне? А уж работу мою любить не за что, это точно, это оттого, что знаю, что можно сделать стократ лучше, но тут нет моей вины, может, мне не дано, а через силу — это не искусство, с пупка сдернешь и озлобишься, нет, брат!