Герман Гессе - Клейн и Вагнер
La sua mama alla finestra
Con una voce serpentina:
Veni a casa, о Teresina,
Lasc' andare quel traditor *.
Терезина! Как он любит ее! Как чудесно любить!
Он положил голову на стол и забылся, задремал, просыпаясь и засыпая много раз, часто. Наступил вечер. Подошла и стала перед столом, дивясь гостю, хозяйка. Он достал деньги, попросил еще стакан вина, спросил ее насчет той песни. Она подобрела, принесла вино и стала рядом. Он выслушал весь текст песни о Терезине и очень порадовался строфе:
Io non sono traditore
Е ne meno lusinghero,
Io son figlio d'un ricco signore,
Son venuto per fare l'amor **.
* Ее мама у окошка
Змеиным голосом:
Ступай домой, Терезина,
Пусть уходит этот предатель! (итал. )
** Я не предатель
И не льстец,
Я сын богатого господина,
Я пришел заниматься любовью (итал. ).
Хозяйка сказала, что теперь может угостить его супом, она все равно готовит ужин для мужа, которого ждет.
Он поел овощного супа с хлебом, вернулся домой хозяин, на серых черепичных крышах деревни догорело позднее солнце. Он спросил комнату, ему предложили клетушку с толстыми голыми каменными стенами. Он снял ее. Никогда еще он не спал в такой клетушке, она показалась ему укрытием из какой-то драмы о разбойниках. Затем он прошелся по вечерней деревне, застал еще открытой какую-то лавчонку, купил шоколаду и роздал его детям, которыми кишела улочка. Они бегали за ним, их родители приветствовали его, каждый желал ему спокойной ночи, и он отвечал тем же, кивая всем старым и молодым людям, сидевшим на порогах и на приступках домов.
С радостью думал он о своей клетушке в трактире, об этом примитивном, похожем на пещеру пристанище, где от серого камня голых стен, на которых не было ничего бесполезного, ни картинки, ни зеркала, ни коврика, ни занавески, отваливалась старая штукатурка. Он шел через вечернюю деревню как через приключение, все было чем-то озарено, все полно тайного обещания.
Вернувшись в остерию, он увидел из пустой и темной комнаты для гостей свет за неплотно закрытой дверью, пошел на него и вошел в кухню. Она показалась ему пещерой из сказки, тусклый свет растекался по красному каменному полу и, не успев достигнуть стен и потолка, таял в теплом густом сумраке, а чернота повисшей громадины дымохода казалась неиссякающим источником темени.
Хозяйка сидела здесь с бабкой, обе сидели, согнувшись, на низких убогих скамеечках, маленькие и слабые, с отдыхавшими на коленях руками. Хозяйка плакала, до вошедшего никому не было дела. Он сел на край стола рядом с овощными очистками, свинцово блеснул тупой нож, багровыми бликами светилась на стенах медная утварь. Хозяйка плакала, старуха вторила ей, бормоча что-то на местном диалекте, он постепенно понял, что в доме распря и муж после очередной ссоры снова ушел. Он спросил, бил ли ее муж, но ответа не получил. Постепенно он начал ее утешать. Он сказал, что муж наверняка скоро вернется. Женщина резко сказала: "Сегодня нет, да и завтра вряд ли". Он оставил свои попытки, женщина села прямее, сидели молча, плач затих. Простота событий, по поводу которых не расточали слов, показалась ему замечательной. Поссорились, помучились, поплакали. Теперь прошло, теперь тихо сидели и ждали. Жизнь как-нибудь да продолжится. Как у детей. Как у животных. Только не говорить, только не усложнять простого, только не выворачивать наизнанку душу.
Клейн предложил бабке сварить кофе для всех троих. Женщины просияли, старуха тотчас наложила в очаг хворосту, хрустели ломающиеся ветки, бумага, затрещал, разгораясь, огонь. При вспышках пламени он видел освещенное снизу лицо хозяйки, еще довольно печальное, но все-таки успокоившееся. Она глядела в огонь, время от времени улыбаясь, потом вдруг встала, медленно подошла к крану и вымыла руки.
Затем они сидели втроем за кухонным столом и пили горячий черный кофе, прихлебывая старую можжевеловую настойку. Женщины оживились, они рассказывали и задавали вопросы, смеясь над речью Клейна, говорившего с трудом и с ошибками. Ему казалось, что он здесь уже очень давно. Поразительно, сколько всего произошло за эти дни! Целые эпохи и полосы жизни вмещались в один вечер, каждый час казался перегруженным жизнью. Мимолетно в нем зарницами вспыхивал страх, что на него вдруг нападет удесятеренная усталость и немощь и высосет его так, как слизывает солнце каплю с камня. В эти очень короткие, но возвращавшиеся мгновения, в этих незнакомых сполохах он видел себя вживе, чувствовал и видел свой мозг, видел, что там, работая в тысячекратно ускоренном ритме, вибрирует от натуги какой-то невыразимо сложный, хрупкий, драгоценный аппарат, похожий на часовой механизм за стеклом, который может разладиться даже из-за ничтожной пылинки.
Ему рассказали, что хозяин вкладывает деньги в сомнительные дела, часто не бывает дома и водится с женщинами на стороне. Детей не было. В то время как Клейн подыскивал итальянские слова для простых вопросов и справок, за стеклом без устали продолжал лихорадочную работу этот хрупкий часовой механизм, сразу же включая каждый прожитый миг в свои расчеты и выкладки.
Он рано поднялся, чтобы пойти спать. Он пожал руки обеим женщинам, старой и молодой, которая быстро и пристально взглянула на него, в то время как бабка боролась с зевотой. Затем он вслепую взобрался по темной лестнице с исполинскими, поразительно высокими ступенями в свою клетушку. Найдя там приготовленную ему в глиняном кувшине воду, он умыл лицо, мельком отметил отсутствие мыла, домашних туфель, ночной рубашки, постоял еще с четверть часа у окна, навалившись грудью на гранитную плиту подоконника, затем донага разделся и лег в жесткую постель, суровое полотно которой восхитило его и вызвало в воображении всякие прелести сельского быта. Не единственно ли это правильное - всегда жить так, в четырех каменных стенах, без чепухи обоев, украшений, меблировки, без всех этих лишних и, по существу, варварских причиндалов? Крыша над головой от дождя, простое одеяло от холода, немного хлеба и вина или молока от голода, утром солнце, чтобы будило, вечером сумерки, чтобы уснуть, - что еще человеку надо?
Но едва он погасил свет, как канули куда-то клетушка, и дом, и деревня. Он снова стоял у озера с Терезиной и говорил с ней, он лишь с трудом вспоминал сегодняшний разговор, и становилось неясно, что он, собственно, ей сказал, и не был ли вообще весь этот разговор лишь его мечтой и фантазией. Темнота была ему приятна - один бог ведает, где он завтра проснется!
Его разбудил шорох у двери. Тихо повернулась ручка, нить тусклого света упала на пол и замешкалась в щели. Удивленно и, однако, все уже зная, он взглянул туда, еще вне места и времени. Дверь отворилась, со свечой в руке перед ним стояла хозяйка, босиком, неслышно. Она взглянула на него, быстро и пристально, он улыбнулся и протянул руки, изумленно, бездумно. И вот она была уже с ним и ее темные волосы лежали рядом на грубой подушке.
Они не проронили ни слова. Загоревшись от ее поцелуя, он привлек ее к себе. Внезапная близость и теплота прильнувшего к нему человека, незнакомая сильная рука, обнявшая его шею, потрясли его до глубины души. Какими неведомыми, незнакомыми, какими до боли новыми были для него эта теплота и близость, как он был одинок, как безмерно одинок и как долго! Пропасти и геенны огненные зияли между ним и миром - и вот пришел незнакомый человек, пришел с безмолвным доверием и потребностью в утешении, пришла бедная, забитая женщина, пришла к нему, долгие годы тоже забитому и запуганному, бросилась к нему на шею, давала, брала, жадно вылавливала из скудной жизни крупицу радости, пьяно и все-таки робко искала его рта, играла своими печально нежными пальцами его пальцами, терлась щекой об его щеку. Приподнявшись над ее бледным лицом, он целовал ее в оба закрытых глаза и думал: она считает, что берет, и не знает, что она - дающая, она гонит свое одиночество ко мне и не подозревает о моем одиночестве! Только теперь он увидел ее, возле которой весь вечер сидел как слепой, увидел, что у нее длинные, тонкие пясти и пальцы, красивые плечи, что лицо ее полно страха перед судьбой и слепой детской жадности, что у нее есть нерешительное знание каких-то прелестных дорожек и навыков нежности.
Он увидел также - и огорчился из-за этого, - что сам он остался в любви мальчиком, новичком, после долгого, прохладного брака смирившимся, робким, но лишенным невинности, чувственным, но полным нечистой совести. Еще продолжая жадно целовать рот и грудь женщины, еще ощущая ее нежную, почти материнскую руку на своих волосах, он уже заранее чувствовал разочарование и тяжесть на сердце, чувствовал, как возвращается самое скверное - страх, и его пронизывало режущим холодом от догадки и опасения, что он по самой своей природе не способен к любви, что любовь может только мучить его и морочить. Еще не отбушевала короткая буря сладострастья, а в душу его уже закрадывались тревога и недоверие, недовольство тем, что его берут, а не он сам берет и завладевает, закрадывалось предчувствие отвращения.