Карел Шульц - Камень и боль
В ту ночь Микеланджело долго лежал, закинув руки за голову, и глядел во тьму. Ровное дыханье Франческо, мирно спавшего близ картона с изображеньем стигматизации его святого покровителя. Шелест ночи. Голоса тьмы, уж не угрожающие и не волнующие, голоса слабые, которые он научился не слушать. Он глядел в темноту, и все перед ним раскрывалось и закрывалось словно большая черная роза, медленно роняющая лепесток за лепестком. И в этой черной розе были его прошедший день и эта ночь, в ней была, может быть, вся его жизнь. Цветок облетел, вырос новый, распустился, черные лепестки разблагоухались во тьме, увяли, стали осыпаться, он за ними следил, и вот уже опять вырастает новый, точно такой же черный и благоуханный, опять осыпающийся, стоит только протянуть руки - и подхватишь эти падающие листки в ладонь, черные листки, чтоб растереть их в горячих беспокойных пальцах, но он этого не сделал, не протянул руки во тьму, как поступил бы в другое время, а только смотрел, смотрел, как черная роза растет, вянет, опадает, растет...
С утра он пошел бродить по Риму. Многое уже зарисовано. Пирамида Цестия, термы Диоклетиана, Тита, Каракаллы, Колизей, теперь он хотел посмотреть мавзолей Августа, но, вместо того чтоб пойти на Кампо-Марцо и оттуда по виа-делла-Рипетта, запутался в сплетенье улиц и переулков, пошел в другом направлении и после долгого блужданья очутился на Трастевере, где и остался. Усталый, прошел вдоль старинных церквей Санта-Мария-Трастевере, Сан-Кризогоно, Санта-Цецилия, Санта-Агата, Санта-Руфина и Санта-Секунда, ах! Самые кровавые эпохи Рима были всегда кровавыми эпохами Трастевере, там оставался, бродил; живопись Коваллини, - там оставался; засыпанные катакомбы Сан-Панкрацио... Усталый, вошел в церковку Сан-Козимато. Шла месса.
И увидел чудо. В полумраке старой церквушки без хвастливой живописи знаменитых мастеров, без дорогих каменьев и золота стояло на коленях мало молящихся, и он заметил, что все они бедны. Какая-то старая женщина рядом с ним плакала, закрыв лицо руками, калека, вернувшийся из французского похода, молитвенно воздевал обрубок свой к богу, несколько блудниц жалось к колонне, заслонив себе лицо, двое-трое, чьим ремеслом была нищета, стояли на коленях в стороне, робея. Вбежал маленький оборвыш, остановился как вкопанный и с удивлением заметил то, на что молящиеся, может быть, не обратили даже внимания: при священнике не было служки. И ребенок подошел к алтарю, словно ангел, чтоб прислуживать. Священник - молодой, истощенный, видно, из самых бедных - литургисал истово. Для Микеланджело алтарь и священник на мгновенье слились в одно, были сумерки, и убранство алтаря было бедное, нищенское, как облаченье священника. А священник хвалил, славил и величил бога с таким жаром, что все больше, чем обычно, присутствовали всей душой и видели, как Христос при этой жертве возобновляет свою жизнь, свою молитву, свое страданье, как Христос при этой жертве возобновляет свою смерть и снова проливает кровь. И эта кровь оросила всех, она взывала к небесам, родник ее был открыт всем живущим на земле, из которых здесь преклонили колена женщина и калека, блудницы и двое-трое, чьим ремеслом была нищета, и вбежавший сюда ребенок, посланный святым Козиматом, прислуживал священнику у этого родника, к которому святой дух и пресвятая дева звали: приди! и слышащий - молви: приди, и жаждущий - приди, и каждый желающий - набери живой воды даром. Потом священник повернулся и перекрестил всех простым движением, не изученным перед венецианским зеркалом, движением безыскусственным, скудным, и удалился. Микеланджело спросил, как зовут священника, и узнал, что его зовут Уго, он венецианец, знатного рода, сам когда-то был нобилем, отец его заседал в Совете, а бабка со стороны матери была догарессой, но он из любви к Христу от всего отрекся, пришел пешком, босой в Рим, где и стал священником, самым бедным, и живет, говорят, хуже нищего. Но будто бы молитвы его обладают чудодейственной силой, так утверждала старая женщина и уже не плакала. И Микеланджело решил ходить сюда, в храм Сан-Козимато на Трастевере, и познакомился с отцом Уго из Венеции, и возблагодарил бога, что заблудился.
Это была одна встреча. А потом, возвращаясь обратно на Кампо-деи-Фьоре, он натолкнулся на Виа-Трастиберине на толпу, гудящую, рокочущую и валом валившую по улицам, посреди которой выступали флейтисты в папских цветах и барабанщики били в барабаны, грохотала солдатская песня, народ бил в ладоши и валил вперед, за марширующим воинским отрядом, во главе которого гордо ехал командир в роскошной одежде, подпоясанный широким золотым поясом. Микеланджело сразу узнал его. Узнал, несмотря на то, что не видел после того удара в Санта-Мария-дель-Кармине. Это был Торриджано да Торриджани. Барабаны гремели, звенело ликование флейт, клики и рукоплесканье толпы, это был поход против Орсини, блестело оружие, реяли флаги. Торриджано, гордо выпрямившись, величаво глядел на народ, пока взгляд его не упал на Микеланджело. Он тоже сразу узнал его, и, покинув строй, легким движеньем остановил коня: он немного поколебался, держа меч под мышкой и поигрывая плетью. Микеланджело, в выцветшей одежде, без плаща, с низко пришитой сумкой у пояса, глядел молча. Торриджано, весь в золоте, снова тронул коня, ухмыльнувшись, и надменно въехал в ряды, больше не обращая внимания на безносого бродягу, на затерянного в толпе странника. Это была вторая встреча.
А третья произошла перед дворцом Орсини, откуда выбежал человек, и на него смотрели другие вооруженные юноши на конях, громко смеясь. Выбежавший тоже смеялся, хотя любому, выбежавшему в это время из дворца Орсини, должно было быть не до смеха, потому что Орсини вели войну со святым отцом, старик Вирджинио Орсини, глава рода, тогда еще не поел отравленного. Орсини воевали, жестоко тесня папское войско, они оскорбили папского кондотьера Квидобальдо де Монтефельтро, герцога Урбинского, и папского сына герцога Гандии, жестоко оскорбили их у Браччано, послав им в лагерь осла с подвязанными под хвост мирными предложениями, изложенными в насмешливых сонетах. Папа пришел в неистовство и стал готовить месть, так что никому, выходящему из дворца Орсини, не стоило смеяться, но юноши имели оружие, а дворец был крепостью, на выбежавшем были панцирь и меч, он вскочил на коня, и все помчались карьером. Но Микеланджело все-таки узнал его. Пьер! Пьер Медичи в Риме! Родом Медичи, но по матери Орсини, больше Орсини, чем Медичи, Пьер снова в панцире, уже не оборванный изгнанник, плачущий на церковной скамье в Болонье о своей Флоренции правитель-изгой, а Пьер в панцире и с мечом, мечтающий о самодержавной власти, Пьер, который уже не плачет, а выбежал со смехом и мечом, - то и другое блестело, то и другое говорило о Флоренции. Пьер в Риме! "Вечно пути твои будут скрещиваться с путями Медичи, Микеланджело", - сказал он тогда. Это была третья встреча.
А теперь этот патер Квидо, предлагающий ему стать доверенным Святой апостольской канцелярии, выдавать тайны и получать церковную пребенду... Патер Квидо, ныне продавец индульгенций для Германии, священник, который видел призрак в языках пламени, бродящий по ватиканским залам, и хочет другого места, хочет дальше и выше, мечтает о епископстве, не намерен вечно писарствовать, хочет доходов, пребенд, высокого сана, наслаждений, богатства...
А брадобрей Франческо! Сотоварищ! Как он мирно спит! А днем рассказывал Микеланджело, как святой отец встречал третьего своего сына Жоффруа, наместника королевства Сицилийского, и его жену донью Санцию, принцессу Неаполитанскую, прибывшую в сопровождении двадцати первейших красавиц, как папа сиял, приветствуя процессию, сидя на троне в окружении Святой коллегии, как он радовался возвращению третьего сына. Донья Санция осыпает своего пятнадцатилетнего супруга поцелуями, но этого ей мало, у принцессы столько любовников, что она перепробовала, можно сказать, все римское дворянство с прелатами в придачу, так что святой отец очень этим огорчился, и он запер похотливую принцессу, с двадцатью ее неаполитанскими дворянками, которые ничуть не лучше, в замке Святого Ангела, где, впрочем, живет дон Сезар, так что донья Санция, жена его брата, не скучает там, - не скучают там с Сезаровыми дворянами и ее неаполитанские дамы. Так рассказывал брадобрей Франческо, громко смеясь, тут ему не нужно было ходить смотреть, нет ли кого за дверью, во дворце кардинала Рафаэля можно свободно говорить о папе и его сыновьях, только сам кардинал ни с кем не говорил, ел одну зелень, запивая водой, и боялся - одинаково: кантарелли или милосердия, misercordiae.
Роза, большая черная роза, с которой медленно опадают лепестки. Микеланджело глядит в темноту, лежит, закинув руки за голову, и не спит. Смотрит... черная роза - и в ней прожитый день и эта ночь, в ней, быть может, вся его жизнь. Цветок осыпался, вырос новый, распустился, черные лепестки разблагоухались во тьму, потом увяли, начали осыпаться, он следил за ними, и вот вырос опять новый, такой же черный и благоуханный, и опять осыпался, стоит только руку протянуть - и поймаешь эти осыпающиеся листки, сильно пахнущие, черные, разотрешь их в беспокойных, горячих пальцах, но он только смотрел, как черная роза растет, вянет, опадает, растет...