Джон Апдайк - Кролик разбогател
— Я сняла броню, Гарри, ты не разговаривал с мамой. Она вне себя, я никогда не слышала, чтоб она так говорила, — ты же знаешь, она всегда такая разумная. Я снова ей позвонила и сообщила, что мы прилетаем в среду, но она едва ли сможет нас встретить: боится из-за движения ездить по Филадельфии; она расплакалась и сказала, что слишком стала старая.
— Значит, ты сняла броню. — Только сейчас это начало до него доходить. — Ты хочешь сказать, что мы не можем остаться здесь сегодня на ночь из-за того, что Нельсон что-то там выкинул?
— Ты не закончила свой рассказ, Джен, — говорит Уэбб.
Значит, уже Джен? Гарри вдруг проникается ненавистью к людям, которые делают вид, будто все знают: по их милости ты не понимаешь, что и знать-то нечего. Внутри у нас у всех полнейшая темнота.
Дженис снова судорожно глотает и дергает носом, немного успокоенная тоном Уэбба.
— А больше рассказывать нечего. Он не вернулся ни в воскресенье, ни в понедельник, и никто из их друзей в Бруэре не видел его, и мама под конец не выдержала и сегодня утром позвонила нам, хотя Пру твердила, что не надо нас беспокоить: это-де ее муж и она за него в ответе.
— Бедная девочка. Верно ты говорила: она, видно, считает, что может с чем угодно справиться. — И объявляет жене: — Я не хочу до вечера уезжать отсюда.
— В таком случае оставайся, — говорит Дженис. — Я уезжаю.
Гарри смотрит на Уэбба в надежде на помощь, но перед ним бесстрастное лицо благоразумного человека, который всем своим видом говорит — это меня не касается. Он переводит взгляд на Синди, но она смотрит в свой стакан с коктейлем, прикрыв глаза ресницами.
— Все равно я не понимаю, почему такая спешка, — говорит он. — Никто же не умер.
— Пока еще нет, — говорит Дженис. — Тебе это нужно?
Веревка в его груди закручивается, образуя петлю.
— Вот ведь паршивец, — говорит он и, встав, ударяется головой об украшенный бахромой край зонта. — Когда, ты сказала, этот самолет на Сан-Хуан?
Дженис уже с виноватым видом сопит:
— Только в три.
— О'кей. — Он вздыхает. В известной мере так даже лучше. — Пойду переоденусь и принесу чемоданы. Кто-нибудь из вас, ребята, не мог бы по крайней мере заказать мне бутерброд с котлетой? Синди! Тельма! До скорой встречи. — Обе женщины разрешают поцеловать себя: Тельма — церемонно подставив губы, Синди — крепкую, как яблоко, щеку, поджаренную солнцем.
На протяжении всего двадцатичетырехчасового пути домой Дженис плачет не переставая. Поездка в такси мимо заброшенных сахарных заводов, сквозь стада коз и через вытянутые цепочкой поселки черных под ласковыми поцелуями теплого воздуха; сорокаминутный перелет в подрагивающем двухмоторном самолетике до Пуэрто-Рико над спокойной зеленой водой, под сверкающей поверхностью которой таятся рифы и стаи акул; остановка в Сан-Хуане, где в самом деле одни только испашки; бесконечно долгая ночь, когда они, обливаясь потом, спали в отеле, очень похожем на мотель на шоссе 422, где жила, кажется, целую вечность назад миссис Лубелл; затем утром — два билета на реактивный самолет до Филадельфии через Атланту, и на протяжении всего этого времени щеки у Дженис влажно блестели, глаза смотрели прямо перед собой, а на ресницах висели крошечные шарики влаги. Словно горе, захлестнувшее его на свадьбе Нельсона, подобралось наконец и к Дженис, а он, Гарри, — спокоен, пуст и холоден, как это пространство, висящее под подрагивающим самолетом, точно огромный плод.
Он спрашивает ее:
— Это все из-за Нельсона?
Она отчаянно трясет головой, так что челка на лбу подскакивает.
— Из-за всего, — вырывается у нее настолько громко, что он боится, как бы не начали оборачиваться сидящие впереди, чьи головы им едва видны.
— Из-за этой смены партнеров? — мягко продолжает он.
Она кивает, менее отчаянно, и закусывает нижнюю губу, так что рот у нее становится как у черепахи, такой рот бывает иногда у ее матери.
— А как тебе показался Уэбб?
— Он был очень мил. Он всегда так мило относится ко мне. Он высоко ценил папу. — И новый поток слез. Она делает глубокий вдох, чтобы успокоиться. — Мне было жаль тебя: ведь тебе так хотелось быть с Синди, а оказалась Тельма. — После этого слезы льются уже ручьем.
Он похлопывает ее по лежащим на коленях рукам, в которых она держит влажную бумажную салфетку.
— Послушай, я уверен, что с Нельсоном, где бы он сейчас ни был, все в порядке.
— Он... — Кажется, она сейчас захлебнется. Стюардесса, проходя мимо, бросает на них взгляд — это уже получается неловко. — Он так ненавидит себя, Гарри.
Гарри прикидывает в уме, может ли такое быть. И хохочет:
— Ну, меня он, во всяком случае, подсек. Вчера я думал, моя мечта станет явью.
Дженис дергает носом и вытирает бумажной салфеткой каждую ноздрю.
— Уэбб говорит, что она вовсе не такое уж чудо. Он без конца вспоминал своих двух первых жен.
Под ними, в поцарапанном овале плексигласа, лежит Юг — неровные квадраты полей и бурые сухие леса: лесов здесь больше, чем предполагал Гарри. Когда-то он мечтал уехать на Юг, отдохнуть измученным сердцем среди хлопковых полей, и вот они сейчас под ним, сплошные квадраты, они словно карабкаются вверх по склону огромной горы — поля, и леса, и города в излучинах и устьях рек, улицы, вгрызающиеся в зелень. Америка, униженная и истощенная, оплакивающая своих заложников. Они летят слишком высоко, так что поля для гольфа отсюда не разглядеть. Здесь на них играют всю зиму — клюшкой махать легко. Гигантские моторы, несущие Гарри, подвывают. Он засыпает. Последнее, что он видит, — это Дженис, которая тупо смотрит перед собой, и в глазах ее накипают слезы вровень с опухшими веками. Ему снится Пру, из которой вдруг извергается водопад воды, в то время как он старается раздвинуть ей ноги, — столько воды, что его охватывает паника. Он передвигает тяжесть своего тела и просыпается. Они снижаются. Он вспоминает ночь, проведенную с Тельмой, и ему кажется, что это было во сне. Реальна только Дженис — рукав ее габардинового костюма трагически сморщился, контуры подбородка расплылись, голова откинута так, точно болтается на сломанной шее. Она тоже спит — на коленях у нее лежит все тот же журнал, который она читала по пути сюда. Они снижаются над штатами Мэриленд и Делавэр, где разводят лошадей и где Дюпоны — короли. Богатые женщины с плоской, как у птиц, грудью возвращаются с охоты в высоких черных сапогах. Проходят мимо дворецких и идут длинными коридорами, щелкая хлыстом по мраморным столам. Женщины, которые никогда не будут ему принадлежать. Он достиг своего предела и теперь на спуске — никогда уже у него не будет такой женщины, никогда не будет и многого другого. Даже снежной пыли нет внизу — ни на сухой земле, ни на крышах домов, ни в полях, ни на дорогах, по которым, точно заводные игрушки по невидимым рельсам, несутся машины. Однако, с точки зрения людей, сидящих в этих машинах, это они мчатся вовсю и свободны, как птицы. Стальной лентой поблескивает река, самолет опасно накреняется: пожалуй, последнее, что слышит Гарри, — это свист воздуха в вентиляторе над головой. Дженис проснулась и сидит очень прямо. «Прости меня!» Форт Миффлин пролетает как раз под их колесами, а они летят с титанической скоростью. «Прошу тебя, Боже!» Она говорит ему что-то в ухо, но стук коснувшихся земли колес заглушает ее слова. Они уже на земле и катят к аэровокзалу. Он сжимает влажную руку Дженис — а он ведь не отдавал себе отчета, что держит ее.
— Что ты сказала? — переспрашивает он.
— Что я люблю тебя.
— В самом деле? Что ж, я тоже. Занятное у нас было путешествие. Я доволен.
Пока они долго, медленно катят к своей «гармошке», она застенчиво спрашивает:
— А что, Тельма была лучше меня?
Он слишком благодарен Тельме, чтобы опуститься до лжи.
— В определенном смысле. А как Уэбб?
Она кивает и кивает, точно хочет вытрясти последние слезы из глаз.
Он отвечает за нее:
— Значит, мерзавец был хорош.
Она утыкается головой ему в плечо:
— А почему же, ты думал, я так плакала?
Потрясенный, он говорит:
— Я думал, из-за Нельсона.
Дженис снова так громко дергает носом, что какой-то мужчина, уже поднявшийся со своего места и надевающий на загорелую лысую голову русскую меховую шапку, таращится на нее.
— В общем, по большей части, — соглашается Дженис.
И они с Гарри, как два заговорщика, снова обмениваются рукопожатием.
В конце многомильного аэропортовского коридора стоит мамаша Спрингер, немного в стороне от суетливой толпы встречающих. В футуристических пространствах аэровокзала она выглядит усохшей и дряхлой в своем хорошем пальто — не в норковом, а в черном суконном, отделанном чернобурой лисой, и в маленькой вишневой шляпке без полей с откинутой назад вуалеткой, которая еще могла бы сойти в Бруэре, но здесь кажется такой нелепой среди ковбоев, стройных молодых людей — непонятно какого, мужского или женского, пола, — с коротко остриженными под панков, крашенными в пастельные цвета волосами, и черномазых красоток, соорудивших из своих круто вьющихся волос подобие огромных торчащих ушей Микки-Мауса из фильмов Уолта Диснея. Обнимая мамашу, Кролик чувствует, какой маленькой стала эта женщина, которая в дни молодости вселяла в него такой ужас. С ее лица исчезло прежнее надутое выражение, говорившее о кёрнеровской гордости и готовности в любую минуту возмутиться, и кожа без единой кровинки легла складками. Под глазами образовались большие провалы, говорящие о печеночной недостаточности, а зоб превратился в жуткий мешок.