Зависть богов, или Последнее танго в Москве - Марина Евгеньевна Мареева
Старицкие же просто врубали пылесос, как только дело доходило до «Танго». Вдова бесилась, подслушивала у входной двери, свешивалась с балкона, рискуя ухнуть вниз с поднебесной высоты. Все тщетно: только громогласный победный рык пылесоса доносился до ее отнюдь не старческого уха.
Вот и теперь пылесос урчал, а Валентин, негодяй, то и дело заглядывал в комнату.
— Уйди! — кричала Наташа. — Бессовестный! Тебе рано!
Ему рано, а этим — в самый раз. Соне давно уже хотелось выйти, спрятаться на кухне, Соня терпела из последних сил, и неизвестно, что ее раздражало больше: то, что происходило на экране, или то, как реагировали на это сидящие в комнате.
Мужики взмокли. Сережа, будто оправдываясь, пару раз заметил: «Жара! Таю!» Рожи у обоих были багровые, тупые, одеревеневшие от неловкости. Мужики сопели, сбиваясь на дурацкий нервный хохоток, курили больше обычного. В прокаленной солнцем дотла комнате-жаровне повисло пыльное, сизое облако дыма. Соня задыхалась.
Она задыхалась, ей хотелось выйти, отвести глаза от этого хваленого «Танго», еще и копия хуже не бывает: размытое, мутное, сливово-бурое изображение. Уйти. Не видеть, не слышать этот гнусавый прищепочный голос…
Не смотреть на то, как люди мучают друг друга.
Топчут, терзают, истязают друг друга.
А режиссер этим упивается. А эти три дурака, Сережа с Игорем и терпеливая мученица Наташа, не желающая ехать в Кузьминки, желающая есть сыр «Пармезан», давиться яичным ликером в обмен на унижение, на ночные слезы, на бессильную ревность, — эти трое пялятся на экран и возбужденно обсуждают происходящее.
Они сидят в Котельническом королевстве, смотрят по видео Бертолуччи, они — все трое — вписаны в мировой общекультурный контекст. И ощущают себя почти европейцами, белыми людьми.
Да пропадите вы пропадом! И Соня, поднявшись с кресла, твердо сказала:
— Ребята, это мерзость, по-моему. Вы меня извините. Сережа, у меня еще тысяча дел. Ты как хочешь, а я ухожу.
Уже наступил вечер, но и вечером никакой пощады от этой жары. Душно, безветренно, а если и налетит ветерок, сухой, горячий, то и он приносит с собой запах гари, паленой древесной коры. Где-то горят леса, рядом, за кольцевой автодорогой…
— Стой! — крикнул Сергей, выскочив из парадного следом за Соней. — Соня, подожди!
Соня, не оглядываясь, шла к арке мимо этого бескрайнего двора, выгнутого горбом. По холмам слонялись именитые жильцы, выгуливали своих собак, какой-то старец шлялся по двору в реликтовой полосатой пижаме, в шлепанцах на босу ногу. Жарко ему, родимому. Выполз неглиже. Они тут запросто, по-свойски. Это их мир, их владения, они тут хоть на головах ходить могут, имеют право.
— Соня, стой! — Сергей наконец догнал ее, схватил за руку. — Ты куда? Что это за демонстрация?
— Пусти. — Соня вырвала руку. — Я сказала, я не буду это смотреть!
— Дура! Это великое кино! — выкрикнул муж. Он был зол. Пьян и зол. Как ни странно, Соня его таким любила. Не во хмелю — во гневе. Когда он бывал зол по-настоящему, в нем просыпался мужик. Темная, взрывная сила закипала в нем, вот-вот выплеснется, ошпарит…
Таким он ей нравился. Он был похож в эти минуты на прежнего Сережу, на молодого, веселого, вечно голодного, влюбленного в нее по уши, с отчаянным мальчишеским упорством добивающегося ее благосклонности, легко впадающего в ярость, скорого на руку, мгновенно остывающего, вспыльчивого, сумасшедшего, того, давнего Сережу…
Но таким он бывал теперь редко. Очень редко.
— Это великое кино, — повторил он, отдышавшись.
— Великое?! — возмутилась Соня. — Это гнусность, Сережа! Это издевательство! Над… над… над человеческой природой!
— Это ты над собой издеваешься! — заорал Сергей в хмельном безудержном раже. — Над своей природой! Ханжа! Всю жизнь на само-запретах! Всю жизнь постишься! Всю жизнь у тебя рыбный день!
У Сони сжалось сердце, сжалось и заныло. Она хотела возразить, опротестовать мужний приговор — где там! Губы дрожали, такая обида билась у горла: господи, за что? Что ж это за день такой, день рождения, тринадцатое августа, с утра раннего Соня глотает горечь, голимую горечь? За что?!
Она никого не любит, она индивидуалистка, она ханжа, всю жизнь у нее рыбный день.
— Ну? — хмуро спросил Сергей. — Идем обратно?
Соня молча покачала головой. Сережа развернулся и зашагал назад, к подъезду, в котором жил Игорь. Соня смотрела ему вслед. Вот сейчас крикнуть бы ему в спину: Сережа, сегодня тринадцатое! Мой день! Опомнись, вспомни!
Сережа замедлил шаги. Вспомнил? Почувствовал? Раньше ведь такое случалось, раньше, в другой жизни, в молодости, в первые годы их супружества. Соня задает молчаливый вопрос, а Сережа ей вслух отвечает. Телепатическая связь. Бывало…
Он вернулся. Вплотную подошел к Соне. Ну? Вспомнил? Кайся, винись, поздравляй.
— Слушай, как я мог забыть, — сконфуженно пробормотал Сережа. — О самом главном забыл. Кретин!
— Ничего, я тебя прощаю. — Соня освобожденно вздохнула: вспомнил-таки.
— Что ты мне прощаешь? — удивился Сережа. — Ты дослушай. Послезавтра мой старик приезжает. Ну о котором я книжку написал. Ветеран из «Нормандии — Неман». С ним целая свора будет. Кто-то там из «Юманите» и наши шустрилы… Мне сегодня в секретариате сказали. Старикан жаждет нанести мне визит. Ты поняла меня? Готовься.
14 августа 1983 года
Десять часов утра, а солнце палит еще пуще вчерашнего.
Как же некстати эти французы! Какие сейчас французы? Ее с работы погнали, мысли только этим и заняты: куда теперь, к кому? В квартире разгром, вялотекущий ремонт-долгострой… Какие французы?!
Денег ни гроша, придется снова занимать у Старицких, надо же их кормить-поить, эту «Нормандию — Неман», эту «Юманите». Делать стол, в грязь лицом не ударить, русское гостеприимство, хлеб-соль, миру — мир…
Чем их кормить? Они ведь там, в Парижах-Марселях своих, к трюфелям приучены, консоме, паштетам гусиным, лососине на вертеле… А в наших продмагах, мсье-мадам, шаром покати. Только спинка минтая. Сплошная спинка. Насквозь промороженные, унылые пегие плети, навечно примерзшие друг к дружке, трудно поверить, что когда-то эта обледенелая шершавая серая глыба была живой рыбешкой…
Черт бы побрал этих французов!
И Соня ожесточенно дернула на себя дверь углового арбатского гастронома. Здесь, в левом тупичке, в особом отделе, раз в неделю писательским женам, чадам, а то и самим инженерам человеческих душ, коли соблаговолят самолично пожаловать, выдавали доппаек, продовольственный заказ.
Раз в неделю государство прикармливало своих Короленок-Станюковичей, выдавало им, нерадивым, по печатному прянику в виде большого бумажного пакета. Короленки