Джон Апдайк - Террорист
— И да благословит Бог Америку, — произносит в заключение министр.
Красный огонек над маленькой амбразурой гаснет. Выступление министра окончено. Он внезапно становится маленьким — теперь его слова услышат лишь кучка телетехников да верные сотрудники, окружающие его в этом тесном помещении средств массовой информации, находящемся в бомбоубежище, в сотне футов под Пенсильвания-авеню. Другие члены Кабинета министров получают федеральные здания из мрамора и известняка, откуда у каждого свой вид из окна, тогда как он вынужден работать в маленьком кабинетике без окон, находящемся в подвале Белого дома. Издав геркулесов вздох усталости, министр отворачивается от камер. Он крупный мужчина с выступающей на спине мускулатурой, что создает дополнительные мучения портным, шьющим его темно-синие костюмы. Рот на его массивной голове выглядит поджатым и маленьким. Казалось, что и волос на этой голове тоже мало — словно натянута чужая шляпа. Его пенсильванский акцент звучит не как проглатывающий слога рык у Ли Якокки или пронзительный гулкий голос Арнолда Палмера, — он принадлежит к более молодому поколению и говорит на нейтральном, приятном для средств массовой информации английском, который только своей торжественностью и произношением некоторых гласных выдает, что источником его является штат, известный своей серьезностью, рвением и стоической покорностью, а также квакерами и угольными шахтами, фермерами-менонитами и богобоязненными пресвитерианцами — стальными магнатами.
— Что скажешь? — спрашивает он своего помощника, стройную, с красноватыми глазами соотечественницу-пенсильванку шестидесяти четырех лет, тем не менее девственницу Эрмиону Фогель.
Прозрачная кожа и боязливая стеснительность Эрмионы указывают на инстинктивное стремление мелкой сошки стать невидимкой. Так же топорно и весело, как министр выражал свое доброе отношение и доверие, он забрал ее с собой из Гаррисбурга и дал ей неофициальную должность: заместитель министра по женским сумочкам. А проблема была вполне реальная: дамские сумочки были выгребными ямами, где лежит все вперемешку, даже сокровища, тут можно укрыть любое количество компактных орудий террористов: складные кусачки, взрывные пульки, револьверы-автоматы, похожие на губную помаду. Развить протокол обыска в этой важной, покрытой мраком неизвестности области помогла Эрмиона, придумав давать охранникам у входа простую деревянную палку, которой они могли тыкать в глубину и никого не возмущать тем, что они роются голыми руками.
Большинство персонала службы безопасности было набрано из национальных меньшинств, а многие женщины — особенно пожилые — содрогались при виде того, как черные или коричневые пальцы роются в их сумках. Задремавший было гигант американского расизма, убаюканный десятилетиями официальных либеральных басен, вновь зашевелился, когда афроамериканцы и лица испанской крови, которые (на что часто поступают жалобы) «даже и говорить-то по-английски по-настоящему не могут», получили право обыскивать, расспрашивать, задерживать, давать разрешение на вылет или отказывать в нем. В стране, где увеличилось число входов, оберегаемых персоналом безопасности, увеличилось и число охранников. Хорошо оплачиваемым профессионалам, путешествующим на самолетах и посещающим недавно укрепленные правительственные здания, представляется, что смуглым низшим слоям общества дана поистине тираническая власть. Уютная жизнь, которая всего десяток лет назад спокойно протекала среди привилегий и привычной вседоступности, теперь — казалось, на каждом шагу — наталкивалась на камни преткновения в виде намеренно не спешащих стражей, подолгу разглядывающих ваши права или посадочные талоны. Там, где раньше уверенная манера держаться, соответствующие костюм и галстук, а также визитка размером два на три с половиной дюйма открывали двери, теперь замок не работает, дверь остается закрытой. Как могут функционировать перетекающие жидкости капитализма, не говоря уж о коммерции интеллектуального обмена и светской жизни семейных кланов в обстановке столь густой сети предосторожностей? Враг достиг своей цели: бизнес и развлечения на Западе непомерно застопорились.
— По-моему, все, как всегда, прошло очень хорошо, — отвечает Эрмиона Фогель на вопрос, который забыл задать министр.
Он озабочен несовместимостью требований приватности и безопасности: удобство людей и безопасность были ежедневной его заботой, а компенсации в виде восхищения публики — почти никакой, да и финансовое вознаграждение крайне скромное, к тому же дети растут и приближается время для поступления их в колледж; и жена, вращаясь в бесконечном светском водовороте республиканского Вашингтона, должна соответствовать его стилю. За исключением одинокой черной женщины, полиглотки и превосходной пианистки, отвечающей за долгосрочную глобальную стратегию, все коллеги министра родились в богатых семьях и нажили дополнительные состояния в частном секторе за время восьмилетнего отдыха от служения обществу при Клинтоне. А министр в эти жирные годы пробивал себе путь наверх с низко оплачиваемых правительственных постов в «ключевом штате». Теперь все клинтонцы — включая самих Клинтонов — жиреют на своих «откровенных» мемуарах, а министр — лояльный и флегматичный — обязан держать рот на замке, сейчас и во веки веков.
И дело не в том, что он знает нечто, чего его арабисты ему не сообщали, — мир, за которым они следят, эта электронная трескотня, разражающаяся поэтическими эвфемизмами и патетическим бахвальством, столь же чужда и отталкивающа для министра, как мир бессонных подонков, даже если они кавказских кровей и выросли в христианстве. «Когда небо разламывается на востоке и багровеет словно роза или крашеная кожа» — включением в эту фразу из Корана не существующих в Коране слов «на востоке» вместе с различными бессвязными и экстравагантными «признаниями» плененных оперативников можно (а то и нельзя) оправдать повышение уровня надзора со стороны полиции и военных, установленного в некоторых финансовых организациях Восточного побережья, которые занимают эффектные небоскребы, столь привлекательные для менталитета суеверного врага. А враг одержим идеей уничтожения священных мест и, подобно нашим старым коммунистическим архипротивникам, убежден, что у капитализма есть штаб-квартира — голова, которую следует срубить, дав таким образом возможность правоверным быть с благодарностью загнанными в аскетичную и догматичную тиранию.
Враг не может поверить, что демократия и потребительские интересы — в крови каждого человека, являясь продуктом инстинктивного оптимизма и жажды свободы каждого индивидуума. Даже для такого верного посетителя церкви, как министр, фатализм Божьей воли и обещание блаженства в ожидающем тебя мире отошли в век обскурантизма. Те, кто все еще верит в это обещание, имеют одно общее: они жаждут умереть. Неверящие же слишком любят эту мимолетную жизнь — эта строфа то и дело возникала в трескотне Интернета.
— Меня распнут за это выступление, — мрачно признался министр своему так называемому заместителю. — Если ничего не произойдет, значит, я — паникер. А если произойдет, то я — ленивая пиявка, высасывающая из общества деньги и допустившая смерть тысяч людей.
— Никто такого не скажет, — заверяет его Эрмиона, и ее бледное лицо старой девы краснеет от сочувствия. — Все — даже демократы — знают, что вы заняты непосильной работой, которую тем не менее надо выполнять ради выживания нашей страны.
— Я полагаю, этим все сказано, — признает объект ее восхищения, и рот его становится еще меньше, подобранный осознанным мрачным юмором.
Лифт мягко спускает их вместе с двумя вооруженными охранниками (одним мужчиной и одной женщиной) и тремя сотрудниками в серых костюмах в подвал Белого дома. На улице в солнечных лучах Виргинии и Мэриленда звучат колокола церквей.
Министр вслух размышляет:
— Эти люди... Почему им хочется творить такие жуткие вещи? Почему они так ненавидят нас? За что такая ненависть?
— Они ненавидят свет, — говорит ему верная Эрмиона. — Как тараканы. Как летучие мыши. «Свет загорелся во тьме, — цитирует она, зная, что пенсильванское благочестие открывает путь к его сердцу, — и тьма его не восприняла».
II
Закопченную церковь из бурого железняка, находящуюся рядом с озером битого камня, заполняют бумажные платья пастельных тонов и костюмы из полиэстра с острыми плечами. Яркий свет слепит глаза Ахмаду, и ему не становится легче от созерцания цветных стекол в окнах, где мужчины в подобии ближневосточных одежд изображают предполагаемые события краткой и бесславной жизни их Господа. Поклоняться Богу, который, как известно, умер, — сама эта мысль действует на Ахмада, как легкая вонь, засор в канализации, обнаружение мертвой крысы в стенах. Однако прихожане, немногие из которых даже светлее, чем он в своей белоснежной рубашке, купаются в чистой радости этого собрания в воскресное утро. Уходящие вдаль ряды сидящих разнополых людей, и похожее на сцену непонятное место впереди с шишковатой обстановкой и высоким закопченным тройным окном, где изображен седобородый мужчина с приготовившимся взлететь голубем на голове, и то и дело возникающий шепот приветствий, и потрескиванье деревянных скамей под передвигающимися тяжелыми задами, — все это кажется Ахмаду скорее похожим на кинотеатр перед началом фильма, чем на священную мечеть с ее толстыми, заглушающими звуки коврами, и пустыми облицованными кафелем стенами, и мелодичными песнопениями «lā ilāha illā Allah»[4], которые возносят мужчины, пропахшие за пятницу своим лакейским трудом и сидящие в единении своей покорности так близко, словно они сегменты единого червя. Мечеть — это мужская обитель; здесь же господствуют женщины с пышным нежным телом в весенних нарядах.