Федор Достоевский - Хозяйка
- Вот такая же ночь была, - начала говорить Катерина, - только грознее, и ветер выл по нашему лесу, как никогда еще не удавалось мне слышать... или уж в эту ночь началась погибель моя! Под нашим окном дуб сломило, а к нам приходит старый, седой старик нищий, и он говорил, что еще малым дитей помнил этот дуб и что он был такой же, как и тогда, когда ветер осилил его... В эту же ночь - как теперь все помню! - у отца барки на реке бурей разбило, и он, хоть и немочь ломала его, поехал на место, как только прибежали к нам на завод рыбаки. Мы с матушкой сидели одни, я дремала, она об чем-то грустила и горько плакала... да, я знала о чем! Она только что хворала, была бледна и все говорила мне, чтоб я ей саван готовила.... Вдруг слышен в полночь стук у ворот; я вскочила, кровь залила мне сердце; матушка вскрикнула... я не взглянула на нее, я боялась, взяла фонарь, пошла сама отпирать ворота... Это был он! Мне стало страшно, затем что мне всегда страшно было, как он приходил, и с самого детства так было, как только память во мне родилась! У него тогда еще не было белого волоса; борода его была как смоль черна, глаза горели, словно угли, и ни разу до той поры он ласково на меня не взглянул. Он спросил: "дома ли мать?" Я затворяю калитку, говорю, что "отца нету дома". Он сказал: "знаю" - и вдруг гля'нул над меня, так гля'нул... первый раз он так глядел на меня. Я шла, а он все стоит. "Что ты не идешь?" - "Думу думаю". Мы уж в светелку всходим. "А зачем ты сказала, что отца нету дома, когда я спрашивал, дома ли мать?" Я молчу... Матушка обмерла - к нему бросилась... он чуть взглянул, - я все видела. Он был весь мокрый, издрогший: буря гнала его двадцать верст, - а откуда и где он бывает, ни я, ни матушка никогда не знали; мы его уж девять недель не видали... бросил шапку, скинул рукавицы - образам не молится, хозяевам не кланяется - сел у огня...
Катерина провела рукою по лицу, как будто что-то гнело и давило ее, но через минуту опять подняла голову ы опять начала:
- Он стал с матерью говорить по-татарски. Мать умела, Я не понимала ни слова. Другой раз, как он приходил, меня отсылали; а теперь мать родному детищу слова сказать не посмела. Нечистый купил мою душу, и я, сама себе хвалясь, смотрела на матушку. Вижу, на меня смотрят, обо мне говорят; она стала плакать; вижу, он за нож хватается, а уж не один раз, с недавнего времени, он при мне за нож хватался, когда с матерью говорил. Я встала и схватилась за его пояс, хотела у него нож его вырвать нечистый. Он скрипнул зубами, вскрикнул и хотел меня отбить - в грудь ударил, да не оттолкнул. Я думала, тут и умру, глаза заволокло, падаю наземь - да не вскрикнула. Смотрю, сколько сил было видеть, снимает он пояс, засучивает руку, которой ударил меня, нож вынимает, мне дает: "На, режь ее прочь, натешься над ней, во сколько обиды моей к тебе было, а я, гордый, зато до земи тебе поклонюсь". Я нож отложила: кровь меня душить начала, на него не глянула, помню, усмехнулась, губ не разжимая, да прямо матушке в печальные очи смотрю, грозно смотрю, а у самой смех с губ не сходит бесстыдный; а мать сидит бледная, мертвая...
Ордынов с напряженным вниманием слушал несвязный рассказ; но мало-помалу тревога ее стихла на первом порыве; речь стала покойнее; воспоминания увлекли совсем бедную женщину и разбили тоску ее по всему своему безбрежному морю.
- Он взял шапку не кланяясь. Я опять взяла фонарь его провожать, вместо матушки, которая, хоть больная сидела, а хотела за ним идти. Дошли мы с ним до ворот: я молчу, калитку ему отворила, собак прогнала. Смотрю снимает он шапку и мне поклон. Вяжу, идет к себе за пазуху, вынимает коробок красный, сафьянный, задвижку отводит; смотрю: бурмицкие зерна - мне на поклон. "Есть, говорит, у меня в пригородье красавица, ей вез на поклон, да не к ней завез; возьми, красная девица, полелей свою красоту, хоть ногой растопчи, да возьми". Я взяла, а ногой топтать не хотела, чести много не хотела давать, а взяла, как ехидна, не сказала ни слова на что. Пришла и поставила на стол перед матерью - для того и брала. Родимая с минуту молчала, вся как платок бела, говорить со мной словно боится. "Что ж это, Катя?" А я отвечаю: "Тебе, родная, купец приносил, я не ведаю". Смотрю, у ней слезы выдавились, дух захватило. "Не мне, Катя; не мне, дочка злая, не мне". Помню, так горько, так горько сказала, словно всю душу выплакала. Я глаза подняла, хотела ей в ноги броситься, да вдруг окаянный подсказал: "Ну.. не тебе, верно, батюшке; ему передам, коль воротится; скажу: купцы были, товар позабыли..." Тут как всплачет она, родная моя... "Я сама скажу, что за купцы приезжали и за каким товаром приехали... Уж я скажу ему, чья ты дочь, беззаконница! Ты же не дочь мне теперь, ты мне змея подколодная! Ты детище мое проклятое!" Я молчу, слезы не идут у меня... ах! словно все во мне вымерло... Пошла я к себе в светлицу и всю-то ноченьку бурю прослушала да под бурей свои мысли слагала.
А между тем пять д°н прошло. Вот ввечеру приезжает через пять ден батюшка, хмурый и грозный, да немочь-то дорогой сломила его. Смотрю, рука у него подвязана; смекнула я, что дорогу ему враг его перешел; а враг тогда утомил его и немочь наслал на него. Знала я тоже, кто его враг, все знала. С матушкой слова не молвил, про меня не спросил, всех людей созвал, завод остановить приказал и дом от худого глаза беречь. Я почуяла сердцем в тот час, что дома у нас нездорово. Вот ждем, прошла ночь, тоже бурная, вьюжная, и тревога мне в душу запала. Отворила я окно - горит лицо, плачут очи, жжет сердце неугомонное; сама как в огне: так и хочется мне вон из светлицы, дальше, на край света, где молонья' и буря родятся. Грудь моя девичья ходенем ходит... вдруг, уж поздно, - я как будто вздремнула, иль туман мне на душу запал, разум смутил, - слышу, стучат в окно: "отвори!" Смотрю, человек в окно по веревке вскарабкался. Я тотчас узнала, кто в гости пожаловал, отворила окно и впустила его в светлицу свою одинокую. А был он! Шапки не снял, сел на лавку, запыхался, еле дух переводит, словно погоня была. Я стала в угол и сама знаю, как вся побледнела. "Дома отец?" "Дома". - "А мать?" - "Дома и мать". - "Молчи же теперь; слышишь!" "Слышу". - "Что?" - "Свист под окном!" - "Ну, хочешь теперь, красная девица, с недруга голову снять, батюшку родимого кликнуть, душу мою загубить? Из твоей девичьей воли не выйду; вот и веревка, вяжи, коли сердце велит за обиду свою заступиться". Я молчу. "Что ж? промолви, радость моя?" - "Чего тебе нужно?" - "А нужно мне ворога уходить, с старой любой подобру-поздорову проститься, а новой, молодой, как ты, красная девица, душой поклониться..." Я засмеялась; и сама не знаю, как его нечистая речь в мое сердце дошла. "Пусти ж меня, красная девица, прогуляться вниз, свое сердце изведать, хозяевам поклон отнести". Я вся дрожу, стучу зубом об зуб, а сердце словно железо каленое. Пошла, дверь ему отворила, впустила в дом, только на пороге через силу промолвила: "На вот! возьми свои зерна и не дари меня другой раз никогда", и сама ему коробок вослед бросила.
Тут Катерина остановилась перевести дух; - она то вздрагивала, как лист, и бледнела, то кровь всходила ей в голову, и теперь, когда она остановилась, щеки ее пылали огнем, глаза блистали сквозь слезы, и тяжелое прерывистое дыхание колебало грудь ее. Но вдруг она опять побледнела, и голос ее упал, задрожав тревожно и грустно.
- Тогда я осталась одна, и будто буря меня кругом обхватила. Вдруг слышу крик, слышу, по двору люди до завода бегут, слышу говор: "Завод горит". Я притаилась, из дома все убежали; осталась я с матушкой. Знала я, что она с жизнью расстается, третьи сутки на смертной постели лежит, знала я, окаянная дочь!... Вдруг слышу крик под моей светлицей, слабый, словно ребенок вскрикнул, когда во сне испугается и потом все затихло. Я задула свечу, сама леденею, закрылась руками, гля'нуть боюсь. Вдруг слышу крик подле меня, слышу с завода люди бегут. Я в окно свесилась: вижу, несут батюшку мертвого, слышу, говорят меж собою: "оступился, с лестницы в котел раскаленный упал; знать, нечистый его туда подтолкнул". Я припала на постель; жду, сама вся замерла и не знаю, чего и кого ждала; только тяжело у меня было в этот час. Не помню, сколько ждала; помню, что меня вдруг всю колыхать начало, голове тяжело стало, глаза выедало дымом; и рада была я, что близка моя гибель! Вдруг, слышу кто-то меня за плеча подымает. Смотрю, сколько глядеть могу: он весь опаленный, и кафтан его, горячий на ощупь, дымится.
"За тобой пришел, красная девица; уводи ж меня от беды, как прежде на беду наводила; душу свою я за тебя сгубил. Не отмолить мне этой ночи проклятой! Разве вместе будем молиться!" Смеялся он, злой человек! "Покажи, говорит, как пройти, чтоб не мимо людей!" Я взяла его за руку и повела за собой. Прошли мы в коридор - со мной ключи были - отворила я дверь в кладовую и показала ему на окно. А окно наше в сад выходило. Он схватил меня на могучие руки, обнял и выпрыгнул со мною вон из окна. Мы побежали с ним рука в руку, долго бежали. Смотрим, густой, темный лес. Он стал слушать: "Погоня, Катя, за нами! погоня за нами, красная девица, да не в этот час нам животы свои положить! Поцелуй меня, красная девица, на любовь да на вечное счастье!" - "А отчего у тебя руки в крови?" - "Руки в крови, моя родимая? а ваших собак порезал; разлаялись больно на позднего гостя. Пойдем!" Мы опять побежали; видим, на тропинке батюшкин конь, узду перервал, из конюшни выбежал; знать, ему гореть не хотелось! "Садись, Катя, со мной! Бог наш нам помочь послал!" Я молчу. "Аль не хочешь? я ведь не нехристь какой, не нечистый; вот перекрещусь, коли хочешь", и тут он крест положил. Я села, прижалась к нему и забылась совсем у него на груди, словно сон какой нашел на меня, а как очнулась, вижу, стоим у широкой-широкой реки. Он слез, меня с лошади снял и пошел в тростник: там он лодку свою затаил. Мы уж садились. "Ну, прощай, добрый конь, ступай до нового хозяина, а старые все тебя покидают!" Я бросилась к коню батюшкину и крепко, на разлуку, обняла его. Потом мы сели, он весла взял, и мигом стало нам берегов не видать. И когда стало нам берегов не видать, смотрю, он весла сложил и кругом, по всей воде, осмотрелся.