Исчезнувшие слова - Вера Тимофеевна Кукинова
— Пре-кра-сно… — фырчит Вадик. — Эту старую коробку на помойку пора.
Бабушка начинает сердиться. Слова же про помойку окончательно выводят ее из терпения.
— Ишь ты, барон какой, разжирел больно — на помойку. Забыл, поди, как люди вовсе без радио жили.
Вадик издает такой протяжный свист: фью-ю-ю — вона, мол, какую древность вспомнила, — что мы затыкаем уши.
— Ты бы, — говорит он, — еще и каменный век вспомнила или как люди по деревьям лазили и огонь из кремня высекали.
— Пустомеля ты, — осуждающе качает головой бабка. — Книжки читаешь, историю проходишь, а в голове каша. Что к чему, не соображаешь. Что ж, по-твоему, мы с дедом по деревьям лазили?
— Причем тут вы с дедом, — сердится Вадик. — Вы же в двадцатом веке живете, а не в древности.
В голосе Вадика ни тени юмора. Он не сразу понимает, почему мы разражаемся дружным хохотом. Он, конечно, знает, что радио изобрели сравнительно недавно. Но в его голове люди, ходившие в латах, и те, что жили без радио и электричества, свалены в одну кучу. Вещий Олег, хазары, Александр Невский, Иван Грозный — эти жили без радио. И это понятно. Но что его бабушка или родная мать, сидящие с ним вместе, за одним столом, жили когда-то тоже без радио, — этого он себе представить не может.
Вадик прямо потрясен. Ему это никогда не приходило в голову. Он забывает про «Рубин» и «Темп» и засыпает нас кучей вопросов, один нелепее другого.
— Нет, мам, — говорит он, захлебываясь, — вы не разыгрываете? Правда, вы жили без радио? А как же вы жили? И «последних известий» не было? И «погоду» не передавали?
— Погоду передавали, — смеется бабка. — Фоминишна передавала. Как ноги заломит, говорила — будет дождь.
— Бабушка, — обижается Вадик, — я же серьезно.
— Так ведь и я, дурачок, серьезно? Какая же тебе «погода», если никакого радио не было?
Бабушка теплеет. Она уже не сердится на Вадика, а с грустной нежностью радуется его удивлению. Она и сама удивляется. И все мы тоже.
Неужели и вправду мы жили без радио? И никто не говорил по утрам: «Здравствуйте, товарищи, начинаем урок гимнастики!», и не пел свои милые песенки озорник Буратино, и не били в полночь часы со Спасской башни?..
Но когда же это было? Когда появился в нашей квартире первый детекторный приемник — небольшая черная шкатулка с маленькой пружинкой-хоботком, которой мы в поисках волны часами благоговейно царапали по сверкавшему, как антрацит, кристаллу и умилялись, услышав в наушники тоненький, как мяуканье, человеческий голос?
Никто сразу не может назвать точную дату. Все путаются и сбиваются — время сместило события. Мы начинаем плутать по годам, спорим, сердимся и даже ссоримся. Сестра говорит, что в двадцать четвертом, а я — в тридцатом.
Лучше всех ориентируется бабушка. Как все старые люди, она помнит далекое лучше, чем близкое. Помнит, правда, по своим приметам и ориентирам. Ориентиры эти часто смешные, но всегда безошибочные. Смешные потому, что они у нее одинаковые и для домашних и для мировых событий. Всегда это какой-нибудь выбитый зуб у одного из нас, какие-то разбитые коленки и носы, чьи-нибудь первые длинные брюки или первая получка.
— Ну что ты мелешь, — говорит она мне. — В каком же тридцатом, когда в тридцатом биржи труда уже не было.
— При чем тут биржа?
— А при том, что Сергей купил приемник за червонец из первой получки. Стало быть, он уже работал. А на завод его послала биржа — он тогда был безработным.
— Вот видишь, — торжествует сестра.
— И ты врешь, — обрезает ее мать. — Ни в каком ни в двадцать четвертом. В двадцать четвертом Сережа еще учился. — Она начинает считать вслух: — В двадцать четвертом учился. Год ходил безработный. В тридцатом биржи уже не было. Должно быть, в двадцать шестом? — Она на минуту задумывается, а потом уже уверенно говорит: — Ну, конечно, в двадцать шестом! Ты ведь косу-то отрезала в двадцать шестом? — неожиданно спрашивает она сестру.
— Ну, уж про косу я не помню! — отмахивается сестра.
— Хороша партийная, — возмущается мать. — Не помнишь, когда в комсомол вступала.
Сестра обижается.
— При чем здесь партийная? Ты же про косу, а не про комсомол спрашиваешь. В огороде бузина…
— Бузина бузиной, а косу-то ты ведь отрезала, когда в комсомол записывалась.
— А ведь верно, — восхищенно удивляется сестра.
Вадик сейчас же встревает. Он не может отказать себе в удовольствии сострить, или, как говорит бабушка, «сумничать». Сложив ладони рупором, он объявляет голосом диктора:
— Историки, учитесь, как вытаскивать исторические факты за косу!
Он доволен, что срывает смех, но тут же спохватывается.
— Не буду, не буду, — поспешно говорит он, увидав, что бабушка, обиженно поджав губы, умолкает. — Честное слово, не буду. Что же было дальше? Как же вы все-таки услышали радио?
— Неинтересно это, — с напускным равнодушием говорит бабка, — да и поздно уже.
— Ну, бабушка, ну, пожалуйста, — молит Вадик.
— Не помню я, — упрямствует старуха.
— Неправда, неправда! Не может быть, чтобы ты не помнила. Ну что ты, например, чувствовала, когда впервые услышала в эфире голос? Что говорила?
В бабкиных глазах загорается вдруг озорная искорка — она рада случаю отомстить Вадику.
— Что говорила — помню.
Вадик — весь внимание.
— Что же?
— Говорила, как сейчас помню: хорошо, что нет этого бузотера Вадика — никто не мешает слушать.
Вадик старательно смеется со всеми — лишь бы мы продолжали вспоминать.
И мы вспоминаем. Вспоминаем Москву с булыжной еще мостовой и громыхающими по ней извозчиками; с кишащей толкучкой Сухаревского рынка и колбасой, которую жарили на гудящих примусах тут же, под ногами у людей; с фонарщиком, гасящим в полночь уличные фонари длинным шестом; с птичьим базаром на Трубной площади, замусоренной овсом и птичьим пометом…
Еще вспоминаются невесть почему ходкие тогда папиросы «Ира», которые продавцы Моссельпрома носили на лотках, подвешенных к шее.