Рик Басс - Пригоршня прозы: Современный американский рассказ
Гарри Авалон хотел быть похороненным на цирковом кладбище рядом со своим дядей, родоначальником цирковой династии Авалонов. Тело Гарри увезли его братья. А ребенка похоронили тут неподалеку, за этим домом, у шоссе. Иногда я приходила туда — просто посидеть. Она была девочкой, но я редко думала о ней как о своей сестре или вообще как об отдельной личности. Вам это может показаться эгоцентризмом ребенка, присущим всем маленьким детям, но в моем представлении она оставалась как бы не совсем законченной версией меня самой.
Когда идет снег и тени ложатся между могильными плитами, мне без труда удается с дороги увидеть ее камень: он крупнее других и вырезан в форме отдыхающего ягненка, который лежит, поджав ножки. С годами этот каменный ягненок словно увеличивается — вероятно, только в моих глазах: я вижу близкие предметы расплывчато, а удаленные — отчетливо. Временами, в какие-то странные минуты, мне чудится, что край подступает ближе, край всего — невидимый горизонт, о котором мы обычно не говорим в этих лесистых местах восточного побережья. А еще мне кажется, хотя это и пустые фантазии, что фигура из камня на склоне холма приобретает все более четкие границы, как будто непогода не превращает ее в рыхлую пористую массу, а напротив, каждый снегопад делает ее прочнее, совершеннее.
В больнице мама и познакомилась с моим отцом. Его пригласили посмотреть мамин перелом: рука плохо срасталась. Закончив осмотр, он остался посидеть у ее постели, потому что был любителем попутешествовать, не вставая с кресла, и войну провел вдали от боев, на учебном аэродроме, где и стал специалистом по рукам и ногам, сломанным во время тренировочных прыжков с парашютом. А вот Анна Авалон побывала во многих местах, которые он мечтал увидеть, — в Венеции, Риме, Мехико; объехала всю Францию и Испанию. Родителей у нее не было, и Авалоны взяли ее в семью. У них она с малолетства научилась цирковому ремеслу. До войны они гастролировали по Европе, потом осели в Нью-Йорке. Она была неграмотной.
В больнице мама и научилась наконец-то читать и писать — так она боролась с тоской и подавленностью, и отец настоял на том, чтобы ее учить. В обмен на рассказы о маминых путешествиях проверял ее упражнения. Он купил ей первую в ее жизни книгу, и, склоняясь над крупными буквами, то и дело выползавшими за бледные линейки тетрадки по чистописанию, они влюбились друг в друга.
Интересно, понимал ли отец, что предложил маме поменять один вид полетов на другой? Так или иначе, сколько я помню, с тех пор она не расставалась с книгой. Разумеется, до последнего времени — и это остается самым тяжким следствием ее слепоты. Отец недавно умер, некому стало читать ей вслух, и я вернулась — вернулась к ней от своей незадавшейся жизни в тех равнинных краях. Приехала домой, чтобы читать своей матери, читать вслух, читать до позднего вечера, а если надо — всю ночь.
Поженившись, они поселились на старой ферме, которая досталась отцу в наследство. Хозяйство его не интересовало. Подумывая о переезде в большой город, отец, пока суд да дело, обосновался в этой долине и расширил свою практику. До сих пор не могу понять, почему, имея возможность уехать куда угодно, они решили остаться в городке, где произошло это несчастье и, прежде всего, где отцу было трудно развернуться. На этом настояла мама, когда умер ребенок. А потом она полюбила эту обветшалую ферму с клочком земли, оставшимся от некогда большого леса и пастбищ, тянувшихся до самого парка.
Стало быть, во второй раз я обязана своей жизнью им обоим и больнице, которая их свела. Этот долг мы принимаем как данность — ведь никто не просит подарить ему жизнь. Но, получив ее, мы крепко за нее держимся.
Мне было семь лет, когда в доме вспыхнул пожар — скорее всего, от оставленной горячей золы. Отец, человек рассеянный в домашних делах и вечно усталый от ночных вызовов, часто выгребал золу из остывшей — как он полагал — печки в деревянный или картонный ящик. То ли пожар начался от вспыхнувшего ящика, то ли от креозота в печной трубе — неизвестно. Заполыхал пол возле печки, и огонь охватил всю середину дома. Няня, задремавшая в комнате отца внизу, проснулась и увидела, что лестница, ведущая наверх, ко мне, уже отрезана языками пламени. Няня успела позвонить по телефону, выбежала на улицу и встала под моим окном.
Когда приехали родители, добровольцы-пожарные уже поливали дом снаружи, готовясь войти внутрь, чтобы спасти меня. Они еще не знали, что единственная в доме лестница сгорела. Ветхая приставная лестница с противоположной стороны дома сломалась посередине. Должно быть, звук ее удара о стену и разбудил меня — до того момента я спала.
Проснувшись в своей комнатке — той самой, в которой теперь обычно портняжничаю, — я тут же почувствовала запах дыма. В те годы я была буквалисткой, отлично запоминала любые инструкции, так что в точности выполнила правила поведения при пожаре, которым нас обучили во втором классе на практических занятиях. Я вылезла из постели и потрогала дверь. Она была горячей, и я не стала ее открывать. Скатала коврик и заткнула щель под дверью. Я не стала прятаться под кроватью или в платяном шкафу, а надела свой фланелевый халат и села в ожидании спасателей.
Мама стояла внизу под темным окном моей комнаты. Она ясно понимала, что пути к спасению нет. Пламя охватило боковую стену дома, в отблесках огня были видны толстые ветви и мощный ствол старого вяза, посаженного, видимо, когда строился дом, — не менее сотни лет тому назад. Ни один лист дерева не касался стены, и только одна тонкая ветка слегка скребла крышу. Снизу казалось, что и белке нелегко перепрыгнуть с дерева на дом — так тонка была ветка, не толще маминого запястья.
Рядом с ней стоял отец — он уже собирался обежать вокруг дома к передней двери, но мама попросила расстегнуть молнию на ее платье. Когда он отмахнулся, она заставила его понять, в чем дело. Руки его не слушались, и в конце концов она сама сорвала с себя платье и осталась в чулках и кружевном белье. Велела какому-то мужчине прислонить отломанную половину лестницы к стволу дерева. Тот с удивлением подчинился. Мама поднялась по лестнице. Исчезла. Снова замелькала среди безлистных ветвей — стоял конец ноября — все выше и выше. Потом боком, очень медленно, дюйм за дюймом начала продвигаться по суку, нависшему над той веткой, что касалась крыши.
У самого конца она остановилась и, раскачиваясь, поймала равновесие. Внизу толпились люди, и многие до сих пор помнят — или думают, что помнят, — мамин прыжок сквозь ледяную тьму к этой тончайшей ветке и то, как, переломившись в маминых руках, она оглушительно выстрелила — этот звук перекрыл рев пламени. Не выпуская обломка из рук, словно это была трапеция, мама летела к краю крыши, и вот уже ветка закувыркалась к земле, одна, а зрители опять вскинули глаза вверх — увидеть, где завершился мамин полет.
Я не видела, как она летела по воздуху, только услышала неожиданный глухой удар и выглянула из окна. Мама висела, зацепившись ступнями за новый водосточный желоб, который мы недавно установили, — висела и улыбалась.
Она выглядела так естественно в этой позе, что я ничуть не удивилась. Мама легонько стукнула в окошко. Помню и то, как она это сделала, — очень дружески, немного робко, как бы чувствуя неловкость, что пришла в гости несколько раньше, чем было назначено. Потом показала на задвижку, а когда я отворила окно, велела поднять его повыше и подпереть палкой, чтобы рама не ударила ее по пальцам. Мама качнулась, ухватилась за карниз и втянула себя в оконный проем. Только здесь, в моей комнате, я поняла, что она в одном белье — бюстгальтер из простеганного хлопка, какие тогда носили, и трусики с кружевной отделкой. Помню, мне стало легко, страх отступил, а потом я смутилась — ведь люди там, внизу, видели маму раздетой.
Неловкость эта не исчезла и когда мы летели из окна к земле. Мама прижала меня к животу и с оттянутыми вниз носками устремилась к цели — яркому пятну растянутой пожарными сетки.
Я знаю, она была права. Я и тогда это знала. Пока летишь, есть время подумать. Свернувшись у маминого живота, я не боялась ни криков толпы, ни маячивших внизу лиц. Ветер ревел и горячо дышал нам в спину, завывало пламя. Медленно текли мысли — что, если мы промахнемся, не попадем в круг или, отскочив от сетки, рухнем на землю? Потом я обхватила ладонями мамины руки. По моим волосам легко скользнули ее губы, а уши мои были полны ударами ее сердца — громкими, как удары грома, и долгими, как раскат барабанной дроби.
Louise Erdrich, «The Leap»
Copyright © 1990 by «Harper’s Magazine». All rights reserved
Опубликовано в «Харпере мэгэзин»
© В.Генкин, перевод
Тим О’Брайен
Поездка на поле
Через двадцать лет после войны я вернулся во Вьетнам со своей дочерью Кэтлин. Мы посетили место гибели Кайовы, место, где он исчез в грязи и воде; война вогнала его вглубь, когда поле взлетело на воздух, и теперь я искал знаки прощения, или снисходительности, или чего-то в этом роде, что могла бы выразить эта страна. Здесь по-прежнему было поле, и не такое, какое я помнил. Оно много меньше, подумал я, и вовсе не такое зловещее. И вообще при ярком солнечном свете трудно было представить себе то, что произошло на этой земле около двадцати лет назад. Кроме нескольких болотистых мест вдоль реки, все сухое, как кость. Никаких призраков — плоское травянистое поле. Мирное место. Желтые бабочки. Ветерок, просторное голубое небо. У берега два старых крестьянина, стоя по щиколотку в воде, подправляли ту самую узкую дамбу, на которую мы положили тело Кайовы, вытащив его из жидкой грязи. Все было спокойно. В какую-то секунду, помнится, один из крестьян поднял голову и, прикрыв ладонью глаза, уставился на нас через поле; посмотрел, вытер пот со лба и вернулся к работе.