Улья Нова - Птицы города
– Я ведь помню, как строилась эта баня, если хотите, расскажу.
По нашим заинтригованным лицам она догадалась, что нашла благодарных слушателей:
– С этой баней даже связана одна история, – начала женщина, поглядывая на четыре ржавые трубки бывшей душевой комнаты, – Авдотьинский детдом раньше находился подальше, на правом берегу реки Северка. Вон там. Воспитанники очень любили реку, даже холодные летние дни проводили здесь, парни купались прямо в широких черных штанах, а девушки – в юбках и кофточках. Никаких этих купальников тогда не было. Деревенские поговаривали, что летом лучше не нырять в реку. Можно схватить гнид, которые в больших количествах плодились в головах воспитанников. Какой-то тревожный и в то же время горестный холодок пробегал по коже, когда на маленький песчаный пляж, где по выходным загорали московские, дачники с детьми, приходили детдомовские – коротко стриженные девочки, бритые наголо мальчишки. Все одетые в одинаковые спортивные штаны и рубахи, они подолгу сидели в воде, шумели, плескались, ругались, курили.
В детдом попадали разными путями, в основном, родители которых погибли на фронте. Из таких был наш Васёк Соткин. Отец его погиб в начале войны, а мать, призванная медсестрой в один из военных госпиталей, погибла во время бомбежки. Были у персонала любимые воспитанники. Были и нелюбимые, хулиганы, грубияны, все же ведь без семьи росли. Вот Васька Соткин как раз учился хорошо, всегда на кухне и шоферам помощь предлагал. Его все любили.
Было ему тогда пятнадцать, он помогал рабочим, строившим эту баню для детдома. За это строители его угощали обедом, давали немного денег, которые он тратил в основном на папиросы. Баня строилась быстро, к середине лета был готов подвал, фундамент и половина кирпичной стены единственного этажа, с множеством комнаток и перегородок.
Как-то, кажется, в конце июля, уставшие строители собрались отдохнуть в тени вон того дерева у реки. И стали гадать, чем бы закусить. Неподалеку разгуливали шумные деревенские гуси. Два гуся подошли совсем близко. Какой-то путник брел по дороге, прямо как я сегодня, и вскоре строители узнали Васька. Он возвращался с рыбалки, но уловом не гордился – в ведерке его плескались пара ершей да мертвый окунь. Уже порядочно захмелев, строители стали подшучивать:
– Васёк, а Васёк, а ты все же трус.
– Почему это я трус?
– А нос у тебя курносый.
– Никакой я не трус.
– А давай проверим!
– А давайте!
– Ну-ка, сверни шею вон тому гусю. Забоишься?
У Васька щеки разгорелись, весь он надулся, насупился, что тот самый гусь, к которому наш Соткин начал медленно подбираться по прибрежной крапиве. Подкрался. Улучил момент. Схватил птицу за бока, сжал клюв в кулаке и со всей силы решительно крутанул голову трепыхающегося гуся, который тут же испустил дух, безжизненно свесив увядшую шею.
Под аплодисменты и хмельные возгласы бригады один из строителей помог Ваську донести птицу к дереву. Развели костер, вспороли гусю живот, вывалили внутренности. Притащили с реки глины, обмазали прямо поверх перьев гуся да так и запекли. Потом надкололи горячий глиняный шар, выщипав разом все перья. Быстро, как в сказке! А и вкусный же был обед.
Через два дня весь персонал детдома пришел в волнение. Валентина Ивановна Кудакова, хозяйка убитого гуся, подала на Васька в суд. Васька посадили в Авдотьинскую тюрьму, в двухэтажную избу, в одну из четырех тесных тамошних камер без окон. Воспитательница Анна Юрьевна со слезами читала записку Васька из тюрьмы: «Пришлите что-нибудь пожрать и папирос».
– Хороший же был парень, испортит это его, сломает тюрьма, – все всхлипывала она.
А что делать, я тогда в столовой работала, купила колбасы, пачку «Беломора», смену белья. Завернули мы все это и рано утром пошли вдоль реки к Авдотьину, навещать Васька в тюрьме.
– Мы из 21-го детдома, к заключенному, – Анна Юрьевна запнулась, так непривычно было называть любимого воспитанника брито-камерным словом «заключенный», – к Васе Соткину мы. К нашему Ваську.
– Проходите, – пропустил нас охранник.
Анна Юрьевна не смогла сдержать слез, увидевши исхудавшее и бледное лицо своего Васька. Всплакнула и я. Он казался диким зверьком, нервным, серым, щеки ввалились.
– Не крал я этого гуся, слово даю, не крал. Бригадир Петр Ильич подзадорил: «сверни шею вон тому гусю». А я не трус, взял да и свернул. А красть – не крал.
Анна Юрьевна утирала слезы уголком платка:
– Васек, ты какой худой. Вот мы тебе немного поесть принесли. И папиросы.
– Отнимут здесь всё, – бормотал Васек, жадно наяривая колбасу.
– Да ты не ешь сразу много, нельзя так с голоду есть.
– Отнимут они всё, – бормотал Васек.
Анна Юрьевна сняла платок, увязала в него продукты, глянула искоса на охранника, незримой тенью стоявшего у выхода комнаты свиданий.
– Ты в тумбочку в платке спрячь, может, и не увидят.
На прощание они обнялись, Анна Юрьевна пошла прочь, повесив голову. Я и сама не помню, как вернулась домой, так было тяжело на душе.
Потом был суд. Васька вывели четыре милиционера, двое спереди, двое по бокам, а еще двое караулили его у скамьи подсудимых. Зал был полон: весь персонал детдома собрался, воспитанники, жители деревни, знавшие Васька только с хорошей стороны. Заслушали показания свидетелей, двух строителей этой самой бани, и речь пострадавшей Кудаковой. Мы все вникали в слова прокурора, а судья уже объявлял дальнейшую судьбу Васька: его отправляли в исправительно-трудовую колонию, в Москву. Конечно, куда же его в тюрьму такого молодого, все же исправительная колония лучше. Но не секрет, что и там только ломают. Да и какой он вообще преступник, тоже, преступника нашли!
Собрались мы провожать Васька в колонию. Он подавленный был, покорно ехал в Москву, поглядывал на дорогу сквозь зарешеченное окно машины. Махал нам на прощание. Вот мы все наревелись в тот день.
Прошло лет десять, наверное. Я переехала в Москву, получила квартиру. Приезжаю как-то летом сюда в деревню, соседка протягивает мне сверток:
– Вот, – говорит, – велел один тебе передать.
– Кто, – спрашиваю.
– Молодой человек приходил, приятный, назвался Соткиным. Все твой адрес выяснял, а я чего-то не вспомнила, так он оставил тебе сверток этот.
– И как он? – я расстроилась, что не застала Васька, так хотелось узнать, что с ним случилось после отъезда в колонию, – Ничего он о себе-то не рассказывал?
– Как же не рассказал, мы с ним и чай пили.
И вот как, по словам соседки, сложилась судьба Васька…
Двор исправительной колонии был скрыт от прохожих бетонным забором. Васек шел по асфальтированной дорожке в кабинет начальника колонии и думал о том, что отныне вся жизнь его будет проходить в сопровождении конвоя. Это его угнетало. Коридоры нескончаемые, коридоры серые и запах канцелярии, пыли. Духота.
Слегка подтолкнул вперед грубый охранник – в кабинет к начальнику колонии, знакомиться. Начальником колонии оказалась тучная женщина, лет сорока пяти, в очках с массивной серой оправой, с мелкими кудряшками химической завивки. Она хмурилась, оглядывая Васька, стоявшего, руки по швам, посреди ее кабинета. Казалось, вождь на портрете тоже нахмурился. И небо в окне аж посерело, глядя на Васька. Начальница решительно взяла папку с его документами. И, вдруг, уставилась в одну точку, переводя взгляд то на Васька, то на эту самую неведомую точку личного дела, потом всплеснула руками, замерла, достала платок, заплакала. Потом подбежала к Ваську с криком: «Васенька, Соткин, да я ж тетя твоя, мамы твоей сестра!»
А дальше как в тумане: бумаги, следователь, повторный суд, помилование, освобождение, переезд к неожиданно найденной тетке. Окончание обычной московской школы, служба в армии где-то под Воронежем, там же подыскалась и девушка, на которой он женился. Развернула я потом сверток, который он мне передал, а в нем помимо всяких конфет да вафель два красивых цветастых платка с бахромой: мне и Анне Юрьевне, покойнице, царство ей небесное. Вот вам и Васёк. Вот и баня. Вот и гусь…»
Яйцо
Однажды утром, сняв с клетки одеяло, я поняла, что с попугаем Коком что-то не то. Он расправлял крылья, пригибался к полу клетки, усыпанному изорванной бумагой, шипел и норовил ущипнуть. Я накрыла клетку и, каждый раз, приближаясь, слышала угрожающее шипение. Весь следующий день птица сидела на полу клетки, извивалась, воинственно растопыривала крылья и все время шипела.
Вечером я заметила на полу клетки, в кусках изорванной бумаги глянцевый белый предмет. Не обращая внимание на укусы, извлекла его, удостоверившись, что Кок снес самое настоящее, попугайское яйцо.
С тех пор каждые два месяца птица совершала один и тот же мучительный ритуал – в клочья кромсала бумагу на полу клетки, становилась агрессивной, фыркала и шипела, угрожающе растопыривая крылья, суетилась вокруг нового яйца, высиживала, согревала, но все тщетно. Отчаянные, маленькие, полные надежд и нежности, ни к чему не ведущие усилия. Не унывая, каждый раз – с тем же бесконечным воодушевлением, не выбираясь полетать, даже если клетка открыта. Суетилась, считая это самым важным, центральным событием своей хрупкой маленькой жизни. Стало так наглядно, так болезненно ощущаться ее одиночество, ее принадлежность к нечеловеческому, более простому и ясному миру.