Александр Эртель - Волхонская барышня
– Что экой прорве Редушки!.. В Редушках всего-то никак сто десятин… А ты гляди-ка на нее!
А один дряхлый старик все смотрел и вздыхал. «Что же это будет такое?» – шептал он в каком-то ужасе и беспомощно перебирал пересмягшими своими губами. «Эй, девки! – кричали из толпы парней. – Печка-самопека приехала… Кому желательно блинцов покушать!.. А мы духом сыти…» – «Нет, это жар-птица, – возражали девки, – а вот Иван-царевич!» – и они с хохотом указывали на чумазого кочегара.
Несколько мужиков, наиболее отличавшихся солидностью, ходили около плуга и с любопытством ощупывали блестящую поверхность лемехов. Иные в задумчивости покачивали головами. А один все заходил и, прищуривая один глаз, следил за изгибом лемехов. «Вон оно как!» – наконец промолвил он и решительно нахлобучил шапку. «А что?» – спросили его. Но на это он ничего не ответил и многозначительно отошел от плуга. «Не пойдет», – заявлял другой. «Ну, как не пойти!»– возражали ему. «А вот пласт он отваливать не станет – это верно. Ты гляди, как отвалы-то приспособлены». И все согласились, что точно пласт не будет отваливаться.
По мере того как пар бездействовал и все новые и новые охапки дров бесследно исчезали в топке, настроение народа становилось все веселее и веселее. Наряду с этим прислуга была явно обескуражена. Николай даже изъявил наклонность к измене: стал насмехаться над печкой, так беззастенчиво пожиравшей его труды. «Эка хапуга проклятая, право хапуга!» – восклицал он. Один только Мокей не унывал (он уже очутился в усадьбе). С какой-то грязнейшей тряпкой в руках он весело суетился вокруг локомобиля и беспрестанно отпускал соответствующие замечания. Так, когда близ него находился Захар Иваныч, он говорил вполголоса, видимо обращаясь к машине: «Врешь, матушка, пойдешь! Не на таковского наскочила, и не таких, как ты, объезживали…» Когда же ему случалось пробегать мимо мужиков, он корчил лукавую усмешку и произносил: «Дела не наделаем, а лупоглазой невестке глаза вставим!» И мужики сочувственно ему улыбались.
В это время подъехал и Тутолмин с Варей. Всю дорогу он испытывал приятное и неутихающее волнение. Резвый побег горячего серого жеребца, которым правила Варя, эластическое покачивание рессорного экипажа, мягкий треск колес, с изумительной быстротою попиравших почву гладкой дороги, пробитой по выгону, а пуще всего соседство красивой и возбужденной девушки – переполняли все его существо глубоким удовольствием. А Варя действительно была хороша. В своей широкой зимней шляпе, кокетливо надвинутой на глаза, в своем тяжелом плюшевом костюме, ловко обхватывавшем ее упругий и гибкий стан, она и не на Илью Петровича могла бы сделать впечатление. День – тихий и теплый, кроткое и задумчивое очертание далей, запах свежеразрытой земли, стоявший в воздухе, близость Ильи Петровича с его лицом, сосредоточенным и добрым, – все это отпечатлевалось на ее душе ясными и безмятежными полосами, и глаза ее глядели безмятежно.
Около локомобиля у них приняли лошадь, и Варя подхватила Тутолмина под руку. Но тому уже не до ней было. Народный говор, оживленные толки мужиков и баб, явно недоброжелательное отношение их к машине, смущенный вид Захара Иваныча и прислуги – все это сразу охватило его интересом. Он рассеянно выпустил руку Вари и направился к толпе. Девушка опешила, и даже горькое чувство обиды вдруг шевельнулось в ней, но обстановка и ее скоро заинтересовала. Она подхватила Захара Иваныча и стала расспрашивать его о подробностях устройства машины. Правда, она мало понимала из его толкований, но тем не менее с любопытством заглянула в огненное жерло топки, постучала пальчиком по толстому стеклу манометра, осторожно прикоснулась к ясным шарам регулятора и даже нагнулась и посмотрела на проволочный канат, плотно стянутый на колесе.
Стрелка наконец возвысилась до сорока пяти градусов. Пар вступил в золотники. Прислуга ободрилась. Народ притих в нетерпеливом ожидании. Машинист с важностью подошел к свистку и повернул кран. Хриповатый и смешной свист вылетел оттуда отрывистой нотой. Здоровенный хохот прокатился по толпе. «Захлебнулась, сердешная!» – сказал Карявый. Тогда рассерженный машинист еще раз прикоснулся к аппарату. Свисток пронзительным и тонким звуком огласил окрестность. Варя закрыла уши. Хохот усилился. «Зазевала! – вымолвил Влас. – Не зевай: надорвешься!» Парни под шумок заигрывали с девками.
А Захаром Иванычем овладевало беспокойство. Дело в том, что рабочий, который один только умел управлять плугом, не являлся. Он был занят у прежнего владельца плуга и по временам запивал. Последнего-то и боялся Захар Иваныч. Как только колесо локомобиля пришло в движение и регулятор медленно закрутился, вся прислуга вместе с Захаром Иванычем устремила взоры на дорогу из усадьбы. Наконец кто-то воскликнул: «Едет Пантешка!»
Не доезжая добрых десяти сажен от толпы, Пантешка выпрыгнул из телеги и направился к плугу. Он был в красной рубахе и в картузе набекрень. Движения его были проникнуты каким-то разухабистым ухарством и лицо изъявляло беззаветную отчаянность.
– Видали наемщика! – встретил его Карявый, и толпа снова отозвалась хохотом.
И действительно, Пантешка живо напоминал собою «наемщиков» былого времени. Те же развинченные ухватки, то же удальство подозрительного пошиба. Он важно осмотрел плуг, осведомился о числе градусов на манометре и, свернув цигарку, направился к толпе.
– Что, галманы, – воскликнул он, – аль гляделки продавать пришли!
– Продашь, – ответил Карявый, – бывало, наемщиков-то под руки водили, а теперь ими плетни подпирают.
– Это кто же был наемщик-то? – подбоченясь, спросил Пантешка.
– Не мы.
– Да и мы не таковские.
– Видать.
– Мы-ста кланяться не станем. У нас и управитель покланяется! – бахвалился Пантешка.
– Как, поди, не поклонится, – простодушно возразил Карявый, – вы, поди, обхождения-то всякого видали.
– И видали.
– Вы, чай, не одно толокно, и зашейное едали.
– Да не сидели на овсянке как галманы которые…
– Где сидеть! Поди, и под заборами леживал!
– Леживали, да с голоду не пухли.
– Как тута пухнуть! Тонкого человека сразу видно.
– И видно.
– Тонкий человек и… (тут Карявый сделал неприличный намек на свойство тонкого человека).
Толпа, утаивая дыхание, следила за пререканиями Власа с Пантешкой. Иногда пробегал по ней тщетно задушаемый смех. Но последнее слово Карявого как будто прорвало плотину: оглушительный хохот вылетел из всех мужичьих грудей и долго стоял в воздухе. Обескураженный Пантешка отплюнулся и подошел к девкам. «Эй, Сашки, канашки мои!» – закричал он, бросаясь заигрывать с ними. Но его встретили руганью и оплеухами. Тогда он снова возвратился к мужикам.
– Ты как же на лопатку-то на эту цепляешься? – с притворной любознательностью спросил его Влас Карявый, указывая на сиденье плуга, торчавшее в воздухе.
Польщенный Пантешка ободрился.
– Ты эфто не так понимаешь, – предупредительно сказал он и неизвестно для чего начал врать: – Я, к примеру, сажусь и берусь за колесо. И как взялся за колесо – тут уже прямо пущают. А я сижу и гляжу. Плуга направо – я сейчас напрямик ее. Плуга налево – я опять ее напрямик. Дело, брат, хитрое!
– Чего хитрее! – подтвердил Влас с иронией.
– Рукомесло тоже, – со вздохом вымолвил дряхлый старик.
– А ты думал, не рукомесло, – живо откликнулся Пантешка, видимо стараясь заручиться расположением мужиков. – Я, брат, три лета на ней страдаю. Однова вот руку перешибла, окаянная, повыше локтя, – он указал, – а в другой ногу искорежило, – он снова указал. – Вот оно какое рукомесло.
– Э! – с любопытством воскликнули в толпе. – Как же это тебя угораздило?
– Оченно просто, – сказал Пантешка и опять почувствовал в себе героя. – Лемех зацепился за корень за какой аль за голыш, тебя и ковырнет вверх тормашками. Я, брат, разов семь летал. Спасибо, больше все мордой отвечаешь.
– А прежде вы по какой части происходили? – спросил его Влас Карявый.
– В кучерах езжал.
– Тэ-эк. И по купцам живали?
– Живал.
– Едали хорошо?
– Здорово кормили. У нас, у купца Аксенова, от масла переслепли все!
– Тэ-эк… А с лопатки-то с эстой много ли летал? – бесхитростно осведомился Карявый, указывая на плуг.
– Семь разов.
– Ну и летать тебе, видно, до веку! – хладнокровно заключил Влас при общем хохоте предстоявших.
Пантешка обиделся и отошел.
Илья Петрович ходил посреди народа и чувствовал, как земля под ним горела. Настроение толпы глубоко радовало его. Здоровенный ее хохот, беззастенчивый и грубый юмор, свободолюбивое отношение к действительности, насмешки над этим хитрым чудовищем, на славу сооруженным в Ипсвиче, – все это как нельзя более отвечало его теоретическим представлениям о народе и с особенной настойчивостью возбуждало коренные его влечения. «Что, буржуй, съел гриб!» – подсмеивался он над Захаром Ивановичем и нисколько не разозлился, когда тот, выведенный из терпения, сказал: «Э, брат, и дикари глумятся над Европою, а она все-таки пожирает их через час по ложке!»