Алексей Варламов - Здравствуй, князь!
Но помириться в тот раз им было не суждено. Мальвина оборотила гневное, заплаканное лицо и процедила:
– Недоумки!
И с точно такой же гневной жалостью смотрела на студентов сухонькая преподавательница латыни, любительница старых большевиков и Валерия Катулла – как в воду глядела. Огромная страна гадала, кто станет ее следующим вождем и чем будет отмечено его царствие, а радио принесло тревожную вещь, мигом переиначенную в анекдот: в стране свершилась сексуальная революция – к власти пришли органы.
Сразу же оказались закрытыми кухни на набережных Москвы-реки и улице Горького, затаились, боялись говорить даже в комнате, сняли со стен все портреты, включая героического партизана, а уже поползли слухи, один жутче другого, о массовых облавах, арестах, об усилении тюремного режима. Глушилась единственная фортка в свободный мир – вражий голос. Тогда-то и помянули покойничка: хоть и многих хороших людей он обидел, но такого безобразия при нем не было. А то ли еще будет?
Буквально за несколько дней их комната в общаге превратилась в книжный склад. Несли все, кто мог. Люди, еще вчера отчаянно смелые и готовые на что угодно, прижали хвосты и не глядели друг другу в глаза. Роман хватался за голову и убеждал струсивших соратников, что более идиотского места, чем общежитие, для хранения литературы придумать нельзя и в их же собственных интересах держать лучше все покуда у себя, но им несли и несли.
Тогда было решено переправить все самое ценное в камеру хранения и держать там, покуда не сыщется более подходящее место. Книгами набили знаменитый портфель, с коим Саввушка намеревался когда-то завоевать столицу, и отвезли на Ярославский вокзал. Раз в три дня ездили менять ячейку и на всякий случай шифр, но вскоре случилось непредвиденное.
Однажды вечером с вокзала вернулся бледный дрожащий Дима и не своим голосом объявил, что камера не открывается.
– Не может быть! – воскликнул Рома.
– Запегта, я честно деггал, – грустно подтвердил Дима.
– А в прошлый раз кто клал? – спросил Саввушка.
– Я, – отозвался Рома.
– Ты, может быть, шкаф перепутал?
– Вряд ли, – произнес он задумчиво, – разве что одну цифру.
– Ну, если только одну, то это не беда. Ее и самим вычислить можно.
Они составили все возможные комбинации и поехали на вокзал.
Рома крутил ручку, Дима и Саввушка стояли на стреме, обливаясь потом, и всякий человек, приходивший класть или забирать вещи, казался им подозрительным. Все было как в кино: вот-вот выйдут могучие, угрюмые ребята в штатском и схватят нарушителей социалистической законности.
Однако все было тихо – только ячейка так и не отворилась.
– Значит, я перепутал не одну цифру, – заключил Рома, когда, подавленные, они вернулись в общагу.
– А может, хген с ним с погтфелем? Чего уж тепегь…
– Нет, – отозвался Рома еще более задумчиво, – не хрен. Мало того, что все пропадет, нас так или иначе вычислят. Не дураки же там сидят. Надо идти к дежурной.
– Ну так и пошли. Что же ты ганыие не сказал?
– Наивные вы люди. Ведь нас сперва перепишут со всеми нашими данными, а потом еще заставят подробную опись того, что в портфеле лежит, сделать. И где гарантия, что эта дежурная не вызовет милицию, если хоть одну строчку прочтет?
– Ладно, – сказал Савва, вставая, – давайте я, что ли, попробую.
Он налил себе водки, закусил ее головкой чеснока и отправился на вокзал. Там, дыша перегаром на толстую тетку в синем халате, стал плакаться, что он бедный студент, забыл портфель с конспектами, а их надо срочно сдавать. Тетка стояла неприступно и требовала паспорт – Саввушка напирал на то, что паспорт лежит на прописке, а без портфеля ему хана.
В конце концов, всласть наизмывавшись, тетка спросила:
– Какой номер ячейки-то?
Он ответил.
Тетка притихла и велела ему идти, сказав, что скоро придет. Но появилась она нескоро и, не глядя на него, открыла ячейку. Какое же разочарование его ждало! Ячейка была абсолютно пуста. Тетка выругалась, и, когда ошеломленный юноша стал подниматься по лестнице, его вдруг окликнул незнакомый голос. Саввушка поднял голову и увидел веснушчатого парня лет двадцати пяти. Парень поманил его пальцем, точно обещал показать что-то интересное, и Савва как загипнотизированный отправился за ним. Следы его на время затерялись, и печально звякнуло стекло в просторном кабинете на двенадцатом этаже гуманитарного корпуса.
8
Прошло почти полтора года с тех пор, как новый декан приступил к исполнению своих обязанностей, а Артема Михайловича было не узнать. Это был уже совсем не тот, напуганный вступительными экзаменами и собирающийся бежать в отставку человек. Еще доучивались студенты, которых декан возил на картошку, а Артем Михайлович отпустил бородку, научился мягко похохатывать, говорить некатегорично, но убедительно, и на факультете стало тихо. Так тихо, что был слышен только его голос, и опрометчиво считавшие его за пластилин в чьих-то руках люди с изумлением замерли, ожидая, что предпримет новое начальство.
Смерть легендарного вождя, миротворца и миролюбца произвела на Артема Михайловича отнюдь не то удручающее впечатление как на пугливых юнцов. Умненький Тёма почуял, что рухнула целая эпоха и жизнь станет иной. Он был убежден, что теперь на смену одряхлевшим вождям, министрам, директорам, ректорам и деканам придут новые люди, придет его, Тёмино, поколение, во многом более свободное и здравомыслящее, и это оно будет диктовать правила игры. А значит, он сможет сделать то, о чем мечтал с самого первого дня, когда впервые вошел в этот кабинет в качестве его хозяина, – сможет возродить факультет.
Это было то, ради чего он соглашался закрывать глаза на творившиеся вокруг гадости, идти на сделки и компромиссы, – факультет, его любимое детище, их требовал. Он знал, что изменить что-либо будет непросто, слишком многие люди заинтересованы в том, чтобы все шло по-прежнему, но Смородин был молод и напорист, а к тому же достаточно умен, чтобы в сутолоке чужих страстей держать нужное направление.
Да, знали бы они тогда, что за мысли сидят в Тёминой голове, сам Тёма не просидел бы в этом кабинете и часа. Но декан лавировал, делал никому не понятные маневры, какие-то кафедры сливал в одну, какие-то разъединял, вводил новые дисциплины, рассуждал о гуманизации образования и новых подходах и, предвосхищая своей странной политикой политику будущего вождя-реформатора, прибирал факультет к рукам.
Но что бы он ни делал, одна мысль неотступно его преследовала. Мысль о графе. Точно все, ради чего он тратил силы и нервы, забросил науку и часами дружески беседовал с отъявленными негодяями, делалось для того, чтобы добиться барятинского снисхождения и вернуть то время, когда они были вместе. Хотя теперь, став деканом и лучше поняв какие-то вещи, он мог бы многое сказать своему учителю.
«Ведь в том, что все развалено до такой степени, что с нами нигде, ни в мире, ни в собственной стране, ни даже в университете, не считаются, есть и ваша вина, ваше сиятельство. Это вы от всего отстранились и дали себя уволить, это вы не стали пачкать руки в здешней грязи, предоставив это занятие другим. А знаете, как такая позиция называется? Возлагать на других бремена тяжкие и неудобоносимые. Но я не осуждаю вас.
Первое, что я сделаю, едва стану на ноги, я приглашу вас. Я поставлю вопрос таким образом: либо перед вами извинятся и покорнейше попросят вернуться, либо – я ухожу, и поверьте мне, они примут мои условия. Я опутаю их по рукам и ногам, я стану необходимым и незаменимым человеком, а потом, когда сделать со мной они уже ничего не смогут, я начну гнать их в шею и сажать на их места, на заведующих кафедрами, на ставки доцентов и профессоров – ваших учеников. Мы соберем их по всему свету, мы вытащим их из тех дыр, где они сидят, и создадим для них все условия, чтобы они могли достойно работать. Вы были неправы, граф, сейчас не время разбрасывать семена – слишком дурная почва. Сейчас надо объединяться во имя спасения духа. Вокруг нас ложь, беззаконие, вокруг нас все покупается и продается, произошло самое страшное, что могло произойти, и мы с вами как представители факультета словесности понимаем это лучше других – слово утратило свой божественный смысл, обесценилось и поэтому обесценилось все остальное. Но только понять этого никто не может – для них вначале было не Слово, для них слова – это кубики, из которых можно построить все, что угодно.
Мы живем в эпоху фельетонизма, нас очень мало, но мы, горстка верных духу людей, мы создаем свою Касталию».
Тёма в возбуждении прошелся по кабинету. Его живые, юношеские глаза засверкали от возбуждения, но мысли работали четко и трезво. Касталия – поразившая его воображение страна гармонии и духа – вставала перед ним. Артем Михайлович тосковал по ней как по золотому веку и никогда не мог понять, почему все-таки недолюбливает эту книгу Барятин.