Аркадий и Борис Стругацкие - Дьявол среди людей
– Алексей Андреевич, вас срочно.
Я встал.
– Вы здесь посидите, – сказал я. – Подождите минутку.
Я уже знал, в чем дело. За дверью сестра подтвердила шепотом:
– Умерла…
В смотровой уже было пусто, только хирург мылся над раковиной в углу. Когда я вошел, он повернул ко мне виновато-агрессивную физиономию и пробубнил:
– Ничего не получилось. Клиническая.
Я подошел к столу. Она лежала на спине, вытянутая во весь невеликий рост, голая, серовато-голубая, до изумления тощая, так что все ребрышки проступали сквозь кожу, и коленные мослы не давали сомкнуться прямым, как палки, бедрам, и светло-коричневые пятаки плоских сосков казались нарисованными на ребристой поверхности груди. Глаза были закрыты, личико с кулачок было совершенно кукольное, синеватые зубы сухо блестели меж полураскрытыми белыми губами, и роскошные черные волосы, разбросанные по изголовью, были пронизаны седыми прядями…
– Как ее фамилия, Алексей Андреевич, не знаете? – спросил хирург, присев у столика и раскрывая блокнот.
– Кажется, Волошина, – машинально пробормотал я. – У меня там записано…
Я еще не договорил, когда сумасшедшая, но точная догадка озарила меня, и я внезапно понял, чей это труп лежит передо мной и кто дожидается меня в ординаторской. Никогда я не понимал и не пойму, наверное, как работает подсознание. Мало ли Волошиных на свете? И ничто не было столь далеко от меня той январской ночью, как Ким Волошин, и никто не мог меньше напомнить мне о Киме, чем тощий человек в пиджаке с оторванными пуговицами, с черной повязкой через глаз, с изувеченной рукой…
– Что? – спросил я.
Сестра стояла с простыней в руках и вопросительно смотрела на меня. И хирург смотрел на меня с любопытством.
– Да, – произнес я нетвердо. – Конечно. Вывозите.
Сестра накрыла труп, отступила от стола и перекрестилась.
– Алексей Андреевич, – сказал хирург, – а как насчет анамнеза? Говорят, с нею муж приехал, хоть бы с его слов составить…
– Я сам, сам, – проговорил я поспешно. – Это я сам. А ты пока набросай диагноз и прочее, потом впишешь…
Я стиснул зубы и вернулся в ординаторскую. Когда я вошел, он поднял голову и уставился на меня своим единственным глазом. Я глотнул всухую, медленно обошел стол и сел напротив него. Затем проговорил, глядя в сторону:
– Вот, значит, как. Такое, понимаешь, дело, Ким…
Он перебил меня. Голосом чуть ли не деловитым.
– Умерла?
Я кивнул и стал торопливо объяснять, что подробности покажет вскрытие, могло бы помочь переливание крови, она потеряла массу крови, но у нее же резус, ты сам знаешь, а такой крови не то что в Ташлинске – в Ольденбурге, пожалуй, не найти, а то и в самой Москве.
Он слушал, не перебивая, прикрыв глаз тяжелым темным веком, а когда я, запыхавшись, умолк, подождал несколько секунд и сказал:
– Не надо оправдываться, Лешка. Ничто бы ее не спасло. Ни Ольденбург, ни Москва… Не сегодня, так послезавтра бы, все равно. Отмучилась бедняжка.
Я сейчас же полез в тумбочку стола, извлек емкость со спиртом и стакан, налил граммов сто, долил водой из графина и протянул ему.
– Выпей, Ким.
Он усмехнулся деревянно:
– Ну, раз медицина не против…
Он залпом выпил, вытер заслезившийся глаз, а я, суетясь, развернул прихваченные из дома бутерброды.
– Закуси.
Он отломил корочку, понюхал и стал жевать.
– В сущности, – произнес он почти рассудительно, – она была давно уже обречена. Любовь, доброта, великодушие – они жестоко наказываются, Лешка. Жестоко и неизбежно.
Я разозлился. Должно быть, уже пришел в себя.
– Это все философия, Ким. По три копейки за идейку. Но как она дошла до такого состояния? Ты что – голодом ее морил?
Он медленно покачал головой.
– Это история долгая, Леша. А в последнее время Нина почти ничего не ела. Не могла. Ничего в ней не держалось. Пытался наладить ее к медикам. Ни в какую. Там, в бараке, бабы пытались лечить ее насильно. Ворожей каких-то позвали, знахарок… травки, настойки, заговоры… Очень ее любили. Да ничего не вышло, как видишь. Она же психическая была, что ты хочешь…
Он постучал пустым стаканом по емкости со спиртом. Я налил. Он выпил и отколупнул еще одну корочку, стал жевать через силу. Вид у него сделался задумчивый.
– И давно ты здесь? – спросил я.
– В Ташлинске? Да не так уж чтобы… Прошлым летом мы приехали. Слава богу, в бараке сразу комнатушку дали, мыкаться не пришлось.
– А я и не знал, – проговорил я и добавил неискренне. – Так ведь не все же время ты в этой «Заре» околачивался, в город, наверное, не раз набегал… Чего же ко мне не зашел?
– А зачем я тебе? – спросил он равнодушно. – И ты мне… Конечно, если бы тетя Глаша была жива… (Покойную маму мою звали Глафира Федоровна.)
– Не сразу узнал тебя, – промямлил я, чтобы что-нибудь сказать.
– А я так сразу.
Он взял емкость, налил полный стакан и залпом выпил и с клокотанием запил из графина, прямо из горлышка. Вода полилась ему на грудь, и он, еще не оторвав горлышка от губ, стал растирать ее искалеченной рукой.
– Ну и будет, – сказал я решительно и спрятал емкость.
– Будет так будет, – вяло пробормотал он и прикрыл глаз темным веком.
Затем он сделался слегка буен и обильно слезлив, заговорил непонятно и бессвязно и вдруг на полуслове заснул, уронив голову на стол. Я кликнул сестру и Васю-Кота, и мы выволокли его на диван, устроив ему постель из тулупов и шалей. Во время этой тягостной процедуры он только раз отчетливо произнес: «А что мне на нее смотреть? Я уже насмотрелся. И попрощались мы давно уже…» Произнес и впал в глубокое беспамятство.
Утром его уже не было в больнице. Он исчез вместе со своими тулупами, да так ловко, что даже нянька не уследила. И Ким Волошин снова ушел из поля моего зрения. После того дежурства мне пришлось отлучиться из города, и как раз в это время из «Зари» приехали на санях забрать тело на похороны. Говорили, был вполне приличный гроб, и было человек десять тепло укутанных женщин – вероятно, соседок Волошиных по неведомому мне бараку. Поезд из трех саней потянулся за Ташлицу на Новое кладбище, и говорят, первые сани, те, что с гробом, вел сам одноглазый Ким, шел впереди, тяжело переставляя ноги, ведя под уздцы заиндевевшую лошадь. Похоронили Нину Волошину и, не возвращаясь в Ташлинск, уехали по правому берегу прямо на свою «Зарю».
Работы у меня, как всегда, было выше головы, и лишь иногда я вспоминал рассеянно и недоумевал, как это могло случиться, что питомец прославленного Московского института журналистики очутился в мастерских заштатной РТС в глубокой провинции, а журналистка и дочка профессора Востокова нашла себе могилу в промерзшей башкир-кайсацкой земле… И еще испытывал я нечто вроде обиды на выскочившего вдруг из небытия Кима, который вполне мог бы мне все сам объяснить, а вот не соизволил, ну и бог с ним, насильно мил не будешь. Да и не желал я быть милым насильно.
В общем, из-за деловой текучки и этого ощущения легкой неприязни Ким, скорее всего, снова выпал бы из моей памяти, но тут получилось одно неожиданное обстоятельство.
Однако сначала я введу в рассказ еще одного героя. Имя ему – Моисей Наумович Гольдберг.
7
Летят по небу самолеты-бомбовозы,
Хотят засыпать нас землей, ёксель-моксель.
А я, молоденький мальчишка, лет семнадцать,
Лежу почти что без ноги.
Ко мне подходит санитарка, звать Тамарка:
«Давай тебя я первяжу, ёксель-моксель,
И в санитарную машину „стундербекер“
С молитвой тихо уложу…»
Был это в те времена наш несравненный прозектор, «лекарь мертвых», талантливейший старик, неизбывная гроза новоявленных специалистов, сопляков, путающих перитонит с перитонизмом и забывающих в операционных ранах салфетки. Он умер в прошлом году, старый труженик и мученик, с закрытыми глазами и довольной улыбкой: должно быть, рад был уйти от кошмара, от фантастического дела Кима Волошина.
О прошлом его я знаю немного. Был он учеником и пользовался благосклонностью самого Давыдовского Ипполита Васильевича, главного патологоанатома Советского Союза. Того самого, добавляю для непосвященных, который был инициатором и автором знаменитого Указа от 35-го года о непременном вскрытии всех больных, умерших в лечебных учреждениях. Войну Моисей Наумович прошел от звонка до звонка. Служа под знаменами генерал-лейтенанта Кочина главным патологоанатомом армии, удостоился Красной Звезды и именного оружия за предупреждение возникшей в войсках эпидемии менингита, обнаруженной и блокированной им на основании материалов вскрытия. Надо полагать, отчетливая была работа.
После войны «Звездочку» свою он, конечно, потерял, именной пистолет у него отобрали, а тут подоспели и настоящие неприятности, и Моисей Наумович стремглав покатился вниз. И докатился, на наше счастье, до Ольденбургского облздрава, который и стряхнул его в Ташлинск. И стал он патологоанатомом больницы, а также – по совместительству и по бедности нашей – судмедэкспертом. И всю четверть века, всю оставшуюся жизнь, прожил в комнатушке, отведенной ему судебным ведомством (!) в так называемом районном пансионате. Впрочем, насколько я знаю, был он совершенно одинок, без единого родственника на всем белом свете.