Сергей Григорьев - Малахов курган
– Покажи ладони, Стрёма, – попросил Веня.
Стрёма сунул шапку под мышку и протянул ладони с белыми рубцами от ожогов.
– Наталья, смотри! – приказал Веня сестре.
Наташа посмотрела на руки Стрёмы. Губы ее свело звездочкой, будто она попробовала неспелого винограда.
– Как вы могли на такое дело пойти, Петр Иванович… Желанный мой! – прибавила она, уронив голову на руки. Из глаз ее полились слезы.
– Полундра! – прокричал Веня сигнальное слово пожарной тревоги.
– Не согласно морскому уставу! – поправил Веню Стрёма. – Когда в крюйт-камере огонь, пожарную тревогу не бьют, а, задраив люки, выбивают клинья, чтобы оную затопить. И помпы[41] не качают… Напрасно слезы льете, Наталья Андреевна. У меня в груди бушует такое пламя, что его и паровой помпой не залить.
– И ты не по уставу – руками огонь гасил! – заметил Веня.
– Да ведь, чудак ты, подмоченным порохом пушки не заряжают! Имейте это в виду, Наталья Андреевна.
Наташа перестала лить слезы, вытерла глаза и опять принялась за работу.
– Наталья Андреевна! – воскликнул Стрёма. – Оставьте в покое свои палочки на один секунд. Решите нашу судьбу. Довольно бушевать огню в моей груди!
– Чего вы желаете от меня, Петр Иваныч?
– Мы желаем быть вашим законным матросом!
– Что вы, что вы! Очень круто повернули. Пора ли такие речи говорить? Война ведь. При вашем, Петр Иванович, горячем характере вас убьют, чего боже упаси, и я останусь вдовой матросской… Радости мало!
– Эх, Наталья Андреевна! Ну, когда так, будьте здоровы, Наталья Андреевна!
– И вам того желаю, Петр Иванович!..
Стрёма ушел разгневанный.
Веня вскочил, закружился по комнате, кинулся обнимать сестру:
– Молодец, Наталья! Как ты его! Чего выдумал: свадьбу играть…
– Самое время! – отстраняя брата, сквозь слезы пробурчала Наташа. – Отвяжись! Поди на двор, что ли! Погляди, чего еще там.
Веня выбежал на улицу и крикнул вслед Стрёме:
– Напоролся на мель при всех парусах!
Стрёма не оглянулся. Навстречу ему шли с двуручной корзиной намытого белья мать Наташи, Анна Могученко, и ее дочь Хоня.
Матрос снял перед ними шапку и прошел дальше. А женщины уже собирались поставить на землю тяжелую ношу, чтобы отдохнуть и поболтать со Стрёмой.
– Чего это Стрёма был? – спросила мать Веню, входя во двор.
– Свадьбу играть хочет!
– Ахти мне! Аккурат в пору!.. Давай, Веня, веревки – белье вешать.
Веня достал с подволоки[42] веревки и начал с сестрой Хоней протягивать их тугими струнами по двору. Он влез на березку и, захлестнув веревкой ствол, оглянулся на мать.
– Сколько раз тебе говорить: не лазь на дерево, не вяжи за березу – на то костыли[43] есть. Вот я тебе! – сердито кричит Анна.
Веня с притворным испугом спрыгнул с березы.
Мать вошла в дом.
– Обрадовал жених тебя, Наталья?
Дочь молча кивнула, подняв на мать красные, заплаканные глаза.
– Чего ж ты будто не рада?
– Не смейтесь, маменька, и без того тошно до смерти.
– Я не смеюсь. До смеху ли! Что ж ты ему сказала?
– Что я могла сказать?! Ведь убьют его! Вот у Хони в Синопе жениха убило…
– Эко дело – убьют! Я за твоего батюшку шла – не думала не гадала, убьют иль что. Наглядеться не успела, а у него отпуск кончился. Я Михайлу родила в тот самый день, когда батенька под Наварином[44] сражался с турками. Ранило, а жив остался. Да мы с тех пор еще сколько детей народили! Наше дело матросское уж такое.
– Маменька, так ты велишь мне за Стрёму сейчас идти?
– Воля твоя.
– Да ведь куда мне идти, коли его убьют на войне?
– В отцовский дом придешь, не выгоним…
– Маменька, свет мой ясный! – радостно воскликнула Наталья и залилась слезами.
Со двора послышались голоса. Мать выглянула за дверь и со смехом сказала Наташе:
– Еще жених пришел!
Высадка неприятеля
Веня на дворе, визжа от восторга, приветствовал нового гостя:
– Митя! Ручкин! Слушай… Какие депеши передавали? Что царь – получил депешу? Ответил князю?
– Погоди, Веня, твой черед потом. Дай мне поздороваться да потолковать с Февроньей Андреевной…
– Со мной много не наговорите, Митрий Иванович, – ответила Хоня. – Подите в горницу – там маменька с Наташей.
– А мне с вами более приятно… Вот вы какую иллюминацию наделали! Будто на флоте по случаю Синопской победы.
И правда: двор, увешанный разноцветным бельем, напоминал корабль, расцвеченный флагами в праздник. Хоня сжала губы, отвернулась от Ручкина и ушла в самый дальний угол двора.
– Экий я олух! – вслух выбранил себя Ручкин, спохватившись, что напрасно упомянул о Синоп сражении, и вошел в дом. Веня – за ним.
– Шел я мимо с дежурства да думаю: зайду по пути… – объяснил Ручкин свое посещение, улыбаясь во все лицо.
– Нынче, видно, к нам всем по пути будет, – ответила Анна. – Скоро, поди, Мокроусенко с Погребовым[45] пожалуют.
– Стрёму я встретил… Видно, тоже у вас был? Да что-то идет расстроенный.
– Да чему радоваться-то? Ты один сияешь, как медный таз, словно тебя бузиной натерли.
– Дела, конечно, не веселят, пока, однако, нет места и для печали… А Мокроусенко я тоже видел: он и точно говорил – надо зайти с Ольгой Андреевной повидаться.
– Вчера на бульваре видались, – промолвила Наташа.
– Время военное. Час за сутки считать можно. Вчерась кто бы думал, а сегодня англичане в Евпатории высадку сделали!..
– Полно врать! – оборвала Ручкина Анна.
– Мне врать не полагается, Анна Степановна, я человек присяжный. Сам депешу с Бельбека принимал и своей рукой на бланке князю Меншикову адресовал… Комендант Браницкий отступил из Евпатории по дороге на Симферополь[46]… Англичане высадили три тысячи человек при двенадцати пушках.
– Что ж майор ушел без боя? Стыдобина какая!
– А что он мог поделать? У него команда слабосильных в двести человек. Против такой-то силы! Английский адмирал подошел к городу на пароходе и пригрозил сжечь город, если не сдадут.
– Что же князь-то делает?
– Князь армию бережет. Армия стоит на реке Альме, заняв позицию. С сухого пути к флоту не подступиться. Да и место открытое. Князь так думает: пускай все на берег вылезут, мы тут их и прихлопнем.
– А князь-то тебе говорил, что думает? – с насмешкой спросила Анна.
– Самолично с ним беседовать не пришлось, а все идет через наши руки. И своя голова у меня на плечах есть, могу понять! У нас на телеграфе…
– А ты бы поменьше болтал, что у вас на телеграфе! – резко сказала вошедшая в дом Хоня.
Ручкин обиделся и смолк. А ему-то как раз хотелось именно теперь, когда появилась Хоня, похвастать тем, что он знал.
Наташа принялась снова стучать коклюшками. Хозяйка у печи, не обращая на Ручкина внимания, словно его и нет, чем-то там занялась. А Хоня прошла мимо Ручкина два раза так, будто он ей на дороге стоит.
– Бывайте здоровеньки! – сказал обиженный Ручкин.
– Что мало погостили?
– Да ведь так, мимоходом.
Ручкин еще ждал, что женское любопытство свое возьмет и его остановят и станут расспрашивать. Но женщины молчали.
Веня взял гостя за руку и сказал ему тихонько:
– Чего ты с бабами разговорился! Ты мне расскажи. А им где понять такое дело… Пойдем, я тебя провожу!
Четыре сундука
Ручкин окинул еще раз взором комнату. По четырем ее стенам стояло четыре сундука с приданым четырех дочерей Могученко: Хони, Наташи, Ольги и Марины. От сундуков в горнице было тесно. У Хони даже не сундук, а порядочных размеров морской коричневый чемодан, кожаный, с горбатой крышкой, с ременными ручками, окованный черным полосовым железом, – подарок крестного отца Хони, адмирала Нахимова. Хороший, емкий чемодан с двумя нутряными[47] замками. Чемодан отмыкался маленьким ключиком. И Ручкин знал, что ключик этот Хоня носит вместе с крестом на шнурке.
У Наташи приданое хранилось в большой тюменской укладке, окованной узорной цветной жестью с морозом.
Ольгин сундук выше всех – простой, дубовый, под олифой, сработан в шлюпочной мастерской Мокроусенко.
Видно, что шлюпочный мастер делал сундук с любовью. Для глаза неприметно, где щель между крышкой и самим сундуком. Мокроусенко хвастался перед Ольгой, что если этот сундук при крушении корабля кинуть в воду, то и капли воды в него не попадет, сундук не потонет и выйдет сух из воды.
У Марины, младшей дочки Могученко, сундук всех нарядней: полтавская скрыня[48] на четырех деревянных колесцах. Видом своим и размером скрыня напоминала вагонетку из угольной шахты: книзу уже, чем вверху, только скрыня с крышкой. Все четыре бока скрыни и верх выкрашены нестерпимо яркой киноварью[49] и расписаны небывалыми травами и цветами. А колесца синие…
Ручкину нравились все четыре давно знакомых сундука. Да и сестры ему нравились, все четыре. Ручкин не сомневался, что, если он присватается, за него отдадут любую из четырех. Но которую? Ольгу? Пожалуй. А Мокроусенко? Марине нравится верзила Погребов.