Александр Эртель - Карьера Струкова
Струков весь был полон возражениями, но не решался произносить их.
– Но в отдельности Максим такой добрый, простодушный мужик, – сказала Наташа, – а она такая милая, веселая, работящая… – Потом добавила рассмеявшись: – Впрочем, она, на мой взгляд, сильно изменилась, по крайней мере, со мною. Заметили вы, Григорий Петрович, как она вызывающе держалась, как нехорошо взглянула на меня? Как проговорила: «Вы бы, сударыня, чем о людях заботиться, вокруг себя позаботились?» Правда, с моей стороны было, пожалуй, глупо просить Максима жить в ладу с женою.
Петр Евсеич в последнее время опять обложился документами и юридическими книгами и по целым часам сидел взаперти, впуская к себе лишь одного доктора. Это снова составлялось завещание. Но теперь случилось так, что он присутствовал при разговоре и, что несколько удивляло Наташу, упорно молчал. Вдруг его точно прорвало. С необыкновенным оживлением он начал возражать доктору, заговорил слово в слово то же самое о «брачном вопросе», что проповедовал когда-то по дороге в Кью-Гарден… Он после сознался, что оттого долго молчал – не хотелось спорить с доктором: они ведь так сходились друг с другом, а теперь доктор утверждал «какую-то мистику навыворот». Но что еще больше удивило Наташу, так это то, что Алексей Васильевич соглашался со стариком во всех пунктах, и с необыкновенной горячностью… Впрочем, она объяснила это по-своему, и когда Петр Евсеич, позвав с собою доктора, удалился, тихо сказала мужу:
– Спасибо тебе, что соглашался. Ему очень вредно раздражаться.
– А ты предпочитаешь быть в тумане бучневских теорий? – с нехорошей улыбкой сказал Струков.
– Почему же в тумане? Мне ясно, что он говорил.
– Что Афросинью привязывают к мужу сильные ощущения и… тпфу!.. какая-то развратная любовь, а не закон?
– Если закон, отчего же она, правда, не уйдет от Максима?
– Куда? Еще недавно твой отец напомнил о существовании этапного порядка.
– Полно тебе… Охота вспоминать слова больного человека.
– Я напоминаю, а не вспоминаю. И еще раз убеждаюсь, что в твоих глазах господин Бучнев непогрешим, как папа.
Глаза Наташи сверкнули. Она готова была крикнуть: «Да, да, да, он в миллион раз и во всем справедливее тебя!» – но промолчала и через мгновение произнесла с видом усталости:
– Оставим это… Что нам друг друга исповедовать.
А Алексей Васильевич чувствовал, что даже шаги доктора, доносящиеся из соседней комнаты, колышут в нем целое море снова поднявшейся ненависти, хотя в глубине души он сознавал, что ненависть эта беспричинна.
Не дальше, как через три дня после описанного разговора, та беспричинная ненависть, которую Струков не мог заглушить в себе при мысли о докторе, повела за собою едва не катастрофу.
Дело произошло так. Несколько недель тому назад, в праздник, к Бучневу явился мужик с рукою на перевязи и со слезами на пьяном, опухшем и окровавленном лице «Христом-богом» просил полечить. Рука оказалась переломленною в драке. Григорий Петрович долго и с обычной своей обстоятельностью в операциях возился с мужиком, посещал его и на дому, верст за шесть от Апраксина до тех пор пока рука великолепно срослась и мужик мог приняться за работу. И вот через три дня после разговора о Максиме и Фросе, когда Струков, решительно не испытывая того, что называл своим «навождением», сидел у доктора и с удовольствием развивал перед ним свои взгляды на возможность «modus vivendi», в дверях появился и смело выступил на середину комнаты этот удачно вылеченный пациент. Он сначала вкрадчиво, в неприятно льстивых и запутанных выражениях, а потом довольно нагло стал требовать свидетельства «об увечье». Доктор долго оставался равнодушным.
– Да на какого тебе черта свидетельство? – говорил он мужику. В противоположность Струкову, он был в нехорошем своем настроении. – Пристаешь, а у меня и чернил нет. Надо в дом бежать, а там барыни: надо одеваться. Видишь я в чем сижу.
– Нас эфто не касаемо, хоть нагишом сиди, а свидетельству подавай, ты на то приставлен, – упрямо твердил мужик, все более и более возвышая тон. – Нам без свидетельства никак невозможно. Четыре недели без работы прослонялся… рабочую пору. Я за мордой не гонюсь – рука дорога. Можа, господам которым, а нашему брату лежать не приходится. Поданя-то не с вас, а с нас.
– Вот и вышел остолоп. Я же тебя вылечил, нянчился с тобой, а ты меня шпынять пришел. И деньги твоей бабе даны… Все врешь.
– Кто тея шпыняет? Хучь вы, к примеру, и получаете от царя, что следуемое, но мы завсегда благодарны. А свидетельству подай. Ты на то приставлен. У меня, коли на то пошло, и аблакат в телеге дожидается.
– Какой аблакат? Зачем?
– Судиться желаю.
– С кем судиться?
– С кем дрались, с Фомкой с Брюнчиком. Я за мордой не гонюсь, а насчет руки… Прямо к следственнику едем… Четвертной убытков… В увечье…
– А! Так вот на что понадобилось свидетельство, – зловещим шепотом выговорил доктор и вдруг крикнул: – Алексей Васильевич, станьте у дверей!
Струков взглянул на его побелевшее как бумага лицо, на глаза с грозно мерцающими зрачками и испугался.
– Что вы хотите делать? – воскликнул он.
– А я ему залечил, я и сломаю… И засвидетельствую, что сломана, – проговорил Бучнев и грубо схватил мужика за руку. Произошла отвратительная сцена. Мужик растерялся, завопил пронзительным голосом: «Ай!.. ай!.. Пустите душу на покаянье!.. Ай, батюшки, не буду… не буду… другу-недругу закажу!..» – и, отчаянным усилием освободивши наконец руку, опрометью, без шапки, выбежал из флигеля.
– Я тебе дам свидетельство! – гремел доктор, выбрасывая в окно мужикову шапку, но тот уже был около телеги, в которой внезапно поднялся во весь рост какой-то мужчина в потертом пиджачке и с подвязанной щекою и начал что есть силы нахлестывать лошаденку. Несчастный мужик успел, однако же, навалиться животом на грядушку и в таком положении скрылся в клубах пыли, поднятой быстро мелькавшими колесами.
Ошеломленный Струков несколько минут молчал, тяжело переводя дыхание. Доктор несколько раз прошелся по комнате, затем, как ни в чем не бывало, закурил трубку, и… простодушно рассмеялся.
– Дрянной мужичонко, – сказал он, – впрочем, это его непременно где-нибудь в кабаке этот стрюцкий науськал.
– Послушайте, неужели вы серьезно хотели сломать руку? – спросил Алексей Васильевич, чувствуя, что не в состоянии отвести глаз от стоявшего перед ним доктора.
– Конечно, нет.
– Ну, а по вашему лицу видно было, что да.
– Может быть, не знаю, неохотно ответил доктор. Я не понимаю такого обращения с народом.
– При чем же тут народ? Будь он барин, это все равно.
– Сомневаюсь, чтобы вы так поступили с барином, – поднявшись и усиливаясь сдержать трясущуюся челюсть, сказал Струков.
– Отчего? Не сомневайтесь.
– Ну, вот я – барин, и я говорю вам, что вы сделали подлость! – крикнул Алексей Васильевич.
Глаза его впивались в лицо доктора с какой-то сумасшедшей настойчивостью.
Прежде Бучнев в ожидании таких взрывов пристально следил за Алексеем Васильевичем. Теперь ему было не до того… Он усмехнулся, потом сказал усталым голосом:
– Я говорил, что я вам неприятен. Охота петушиться. Если подлость – я сам себя накажу. Если вы хотите узнать, поступлю ли я так с вами, – вам надо стакнуться с стрюцким, кляузничать, требовать от меня заведомой лжи, пособничества в кляузе. Ваш тон и даже больше – ничего не могут доказать. Я ведь оскорблений так называемой чести не признаю, предрассудок «собственного достоинства» отрицаю…
Струков ничего не понимал. Шум крови в его ушах перебивал голос доктора. Да если бы и не шумело, он все равно не разобрал бы, что тот говорит ему. Он только видел, как омерзительно шевелятся эти тонкие губы, как отдает желтизною мускулистая ненавистная щека с подлой чисто вымытой морщиной около носа.
– Что у вас тут случилось, Григорий Петрович? – послышался за дверями торопливый и встревоженный голос Наташи.
– Нельзя, нельзя, я не одет! – крикнул доктор.
И в тот же миг раздался сильный, отвратительный звук… Григорий Петрович пошатнулся, как-то странно взвизгнул и с страшным лицом, на котором горело розовое пятно, бросился к Струкову, – и схватился за ручку двери.
– Я не одет, Наталья Петровна… успокойтесь… Через пять минут приду в дом… – сказал он почти твердым голосом.
Наташа еще что-то говорила, потом ушла… Доктор прислушался к ее шагам, отошел от двери, сел и взглянул на Струкова. Никогда тот не мог забыть этого печального, усталого взгляда.
– Я готов… Когда? – хрипло выговорил он.
– Это стреляться-то, что ли?.. Нет, Алексей Васильевич, я не стану стреляться.
Струков криво усмехнулся, наклонил голову, колеблющимися шагами вышел из комнаты и, не заходя в дом, уехал на хутор.
Всю дорогу он чувствовал себя точно пьяный. Обрывки мыслей, впечатления, образы проносились в его отуманенной голове беспорядочной чередою… Вечерело. Где-то вдали надрывающим душу звуком мычала корова. Мутная пелена пыли нависла над выжженной степью. Солнце закатывалось, зловещее, тусклое, угрожающее.