Александр Эртель - Волхонская барышня
Старик широко раскрыл глаза и явил в них беспокойство.
Офицерики увивались около барынь.
– Но скажите, ежели мне одинаково нравятся лилия и роза? – спрашивал один, пронизывая коварным взглядом шуструю дамочку, беспрестанно выдвигавшую из-под платья изящную ножку в серой туфле.
– О, непременно должны сделать выбор! – говорила та.
– Но если это значит разорвать сердце?
– Разрывайте.
– О, как вы жестоки!..
Некоторые приглашали на кадриль.
– Пановский, будешь со мной визави? Пожалуйста, Пановский! – умоляющим голосом взывал свеженький субалтерник.
– Нет, что ни говори, а ужасное мы государство, – значительно тянул сановник. – Смотрите, это ведь вопиющая мерзость – эти соломенные кровли!
Старец быстро оборотился в его сторону.
– Совершенно верно изволили выразить, ваше превосходительство, – залепетал он, – именно – мерзость, именно – соломенные кровли мерзость… Но теперь этого не будет! – И он торопливо замахал кистью руки.
– То есть как же так? – ядовито спросил сановник, питавший странную ревность ко всем улучшениям, которые могли бы совершиться без его ведома.
– А я изобрел… я очень наглядно изобрел… Знаете, постройки эдакие… эдакие огненеподдающиеся постройки…
– Но в чем же их преимущество? – полюбопытствовал сановник.
– О, преимущество громадное, – подхватил Волхонский, – обычные постройки горят, и от них остаются угли… Но когда сгорает эдакая… огненепобораемая… от нее остается глина, и… мужик. Мужик и глина.
– Вот, вот, – радостно подхватил старец, – совершенно верно изволили… именно – мужик, именно – мужик и глина!
Сановник благосклонно улыбнулся.
Мишель, закутанный в пледы, лежал в глубине какого-то тарантаса. Рядом с ним сидели madame Петушкова и предводительша. Он пожимал им руки и, мечтательно посматривая в вышину, восклицал: «Полюбуйтесь, mesdames!.. Посмотрите, как кружатся эти голуби, точно искры… Или, как это у Гоголя… А как мрачна и загадочна эта бездна, – продолжал он, указывая в небо, – не кажется ли вам, что кто-то хмурится оттуда и грозит… О, как понятна сейчас эта идея гневного и карающего бога!»
Дамы благоговейно внимали его речам, и Петушкова не смела отнять своей руки, которую граф пожимал слишком уже дружественно, а предводительша не хотела отнимать и даже слегка отвечала на его пожатие. Ей очень нравился Облепищев.
Официальные люди убивались на пожаре. И по справедливости надо сказать, что хлопотали ужасно. Корней Корнеич самолично распорядился, по крайней мере, с дюжиной мужицких физиономий; кроме того, он посулил старосте долговременные узы. Клёпушкин, в свою очередь, поработал. Но всех усерднее действовали Цуцкие. Они метались по народу, точно угорелые, и раздавали столько пинков и оплеушин, что их не было никакой возможности перечислить. Впрочем, один из Цуцких (тот, что поглупее) даже залез на крышу и для чего-то стал расковыривать солому, но провалился в дыру и был извлечен за ноги. И, конечно, огонь не мог устоять против такого самоотвержения. Он достиг до площади, на которой стояла церковь, и, моментально сожрав крайний дворишко, принадлежавший убогой просвирне, упал. Тогда начальство вздохнуло свободно.
– Кончено, – произнес Лукавин и предложил Варе сесть. Она обвела пожарище длинным и тяжелым взглядом и опустилась на подушку. Обугленные остовы жарко тлели. Полуразрушенные печи черными и мрачными столбами возвышались среди них. Погорельцы слонялись по пожару как тени и ковыряли груды скипевшегося пепла. Бабы причитали. Среди улицы валялся разнохарактерный скарб. В нем пугливо копошились дети. Иногда плач оттуда вырывался, тоскливый и жалостный. Порою можно было слышать глухой стон. Церковь алела, точно залитая кровью. Где-то завывала собака…
Экипажи медленно пробирались по улице; колокольчики осторожно перезванивали. Но господа притихли и пребывали в почтительном безмолвии. Над ними точно туча повисла. Их угнетало мужицкое горе – не так заметное за треском пламени, суетнёю и звуками набата.
Варя сидела, как-то странно выпрямившись, и бессмысленно озирала пространство. Однажды она скользнула взглядом по лицу Лукавина, на котором пламенным румянцем отражалось пожарище, и ужасно чуждым показалось ей это красивое лицо. Но она только мгновение подумала об этом и как будто отвернулась от этой мысли, до того она показалась ей скучной и неинтересной. Что-то важное и значительное вставало в ней. Сердце ее болело.
Выехав из деревни, кучера гикнули и понеслись с шумом; колокольчики бойко зазвенели. Господа вздохнули с облегчением. Усадьба вырастала перед ними, унизанная гирляндами фонариков и потускневшими транспарантами. Музыканты, услыхав приближение экипажей, мгновенно настроились и загремели «Персидский марш».
Коляска, в которой сидела Варя, первая подкатила к подъезду.
– Э, вы, почитай, заснули, Варвара Алексеевна! – шутливо воскликнул Лукавин, выходя из коляски. Варя быстро поднялась, мгновение как будто прислушивалась к чему-то (неясные вопли странно перемешивались с звуками музыки), глянула на пожарище, угрюмо пламеневшее в отдалении, и вдруг, слабо вскрикнув, пошатнулась. Лукавин подхватил ее, – она была без чувств. Лицо ее, покрытое мутной бледностью, являло вид неизъяснимого ужаса.
XIX
Страшная тревога поднялась в волхонском доме. Варю окружили тесною толпой. Некоторые побежали к музыкантам и, махая руками, приказывали им перестать. Но музыканты недоумевали, и музыка стихала нестройно и медленно. Прислуга бегала с растерянными лицами. Отец Ихтиозавр важно сопел и щупал пульс у Вари. Все жадно смотрели ему в лицо.
Наконец он нашел, что беспокоиться нечего и что у девушки просто легкий обморок. Тогда ее отнесли наверх и уложили в постель. И грузные шаги прислуги, подымавшей Варю по лестнице, как-то неприятно всех поразили, голоса понизились. Все для чего-то стали ходить на цыпочках. Облепищев почувствовал дурноту и удалился в свою комнату, не забыв, однако же, шепнуть предводительше, что она напоминает ему Эсмеральду… Многие поспешили уехать. Но, однако же, устроили подписку в пользу погорельцев, причем с затаенным любопытством ожидали, сколько-то выложит Лукавин.
Иллюминация погасала. Забытые транспаранты распространяли копоть. Потухшие бочки смрадно дымились.
Встревоженный Алексей Борисович бесцельно ходил по комнатам и с односложной вежливостью отвечал на успокоения гостей. Отец Ихтиозавр сидел около Вари. Волхонский несколько раз подымался наверх и спрашивал, не очнулась ли она. Но обморок все продолжался, перемежаемый неясными вздохами, и он мрачно сходил оттуда и в рассеянности смотрел на гостей. Автор знаменитой брошюры под шумок завладел Лукавиным и рассказывал ему о блистательных свойствах его «знаменитого родителя» и о том, что он, старец, хотя и косвенно, но некоторым образом поспособствовал получению Лукьяном Трифонычем ордена «святыя Анны». А после старца к Петру Лукьянычу с азартом подошел Цуцкой (тот, что поумнее).
– Не можете вы одолжить мне до завтра семьсот рублей? – отрывисто спросил он, сердито вращая глазами.
– Не располагаю такой суммой, – вежливо ответил Лукавин.
– И пятьюстами не располагаете?
– И пятьюстами не располагаю.
Цуцкой подумал.
– Ну, давайте две сотни, – сказал он.
– И тех не могу.
Цуцкой укоризненно посмотрел на Лукавина.
– Эх, вы!.. А еще Россию грабите, – вымолвил он и, не поклонившись, направился к выходу.
«Эка чистяк какой!» – мысленно воскликнул Лукавин и насмешливо улыбнулся. Но он и не подумал рассердиться на Цуцкого.
Наконец все разъехались. Все на прощанье горячо пожимали руку Алексея Борисовича и с сочувствием заглядывали ему в глаза. Лукавин тоже подошел к нему с пожеланием покойной ночи. Но Волхонский вдруг расчувствовался и по какому-то влечению крепко обнял и поцеловал Петра Лукьяныча.
Остался один отец Ихтиозавр. Он тяжко вздыхал и, раздражительно пошевеливая усами, хлопотал около Вари. «По крайней мере, двадцать пять рублей должны мне дать», – подумал он в промежутках между тем, как давал Варе нюхать спирт или приказывал Надежде согревать ей ноги.
Алексей Борисович долго и неспокойно ходил по своему кабинету. Какая-то тоскливая скука одолевала его. Он, правда, не придавал особого значения обмороку Вари, но обстоятельства, сопровождавшие обморок, – этот пожар, этот прерванный праздник, эта иллюминация, потухавшая в небрежении и отравлявшая воздух копотью и смрадом дегтя, этот торопливый и как будто панический разъезд – все это наполняло его душу каким-то угнетающим чувством. Стройный порядок Волхонки был нарушен грубо и неожиданно. Кроме того, он сегодня ожидал решительного результата в отношениях Вари к Лукавину… «И пришло же на ум гореть, когда не следует!» – в раздражении восклицал он, а спустя минуту приказал позвать Захара Иваныча. Одиночество его подавляло.