Эдуард Тополь - Игра в кино
Я прилетел в Вильнюс в день, когда в Вильнюсском драматическом шла моя «Любовь…». Прямо из аэропорта я приехал в театр. У парадного входа висела большая двухцветная афиша на дешевой желтой бумаге: «ЛЮБОВЬ С ПЕРВОГО ВЗГЛЯДА. Комические и драматические воспоминания в двух частях. Постановка И. Петрова. Художник В. Зюзькевич. В главных ролях…» Я постоял перед этой простенькой афишкой и направился в кассу. Хотя было всего три часа дня, кассирша сказала, что все билеты на сегодняшний спектакль проданы. Польщенный, я протянул ей красные «корочки» члена Союза советских кинематографистов, и она, не открывая их, тут же продала мне два билета в первый ряд. Зачем я купил два билета, я и сам не знал, но, нежа эти рыжие бумажки в своем кармане (я, автор, купил билеты на свой спектакль!), я отправился гулять по городу, который был свидетелем моего французского романа, моей дружбы с Донатасом Банионисом и моего платонического адюльтера с Ириной Печерниковой. Я прошел мимо оперного театра, где пять лет назад французы играли «Мнимого больного», я полюбовался издали на цэковскую, на горе, гостиницу, побродил по узким улочкам старого города, насчитал в нем ровно две рекламные тумбы с афишами Русского драматического театра и пообедал в ресторане гостиницы «Вильнюс», где когда-то, пять лет назад, ко мне через весь гостиничный холл бежала девятнадцатилетняя Вирджиния Прадал…
Теперь все это было в прошлом, я отрезал от себя эту страну, эту жизнь и эту профессию – я через десять дней уезжал совсем в другую жизнь, в страну под названием «Эмиграция». Да, матч окончен, господа присяжные заседатели, я сыграл свою игру в кино со странным счетом 3:2:2, где тройка – три неудачных фильма, первая двойка – «Юнга Северного флота» и «Несовершеннолетние», которые принесли мне успех, деньги и призы, а вторая двойка – «Любовь с первого взгляда» и «Ошибки юности», которые были запрещены как антисоветские и легли на полку. Стоили ли эти семь фильмов и эти две рекламные тумбы с афишами моей пьесы той цены, которую я заплатил за них, стоили ли они двенадцати лет бродячей жизни, недолюбленных женщин и нерожденных детей? Мне было ровно сорок лет, я бродил по теплому осеннему Вильнюсу, и хрупкие опавшие листья хрустели под моими ногами.
К семи вечера я направился к Русскому театру.
– Простите, у вас нет лишнего билета?
– Извините, у вас нет лишнего?..
Я врубился не сразу:
– Куда лишнего?
– В Русский театр. На «Любовь…».
Я не поверил своим ушам:
– В театр??!
На меня посмотрели, как на безнадежного олуха, и бросились к следующему прохожему:
– Простите, у вас нет лишнего?..
А я, слегка оглушенный, как боксер в нокдауне, подошел к театру. Здесь стояла толпа, билеты спрашивали у всех, кто приближался, а возле окошка администратора клубилась очередь студентов и студенток – за контрамарками. Я остановился, и на меня тут же, как осы, налетели какие-то люди:
– У вас нет лишнего? У вас не будет лишнего?
– Нет, – отвечал я, дурацки улыбаясь. – Лишнего нет. – И, сжимая в руке свои два билета, медленно оглядывался вокруг. Да, я уже знал, кому достанется мой второй билет, – той, которая будет стоять тут недвижимо и молча, ни у кого ничего не спрашивая и никого ни о чем не прося. Конечно, хорошо бы, чтобы – по законам советской драматургии – у нее оказались такие же васильковые глаза, как тогда, в знойное лето 1972 года, с которого началась эта «Любовь…».
Но такой не было – судьба не занимается клонированием и не делает нам дважды одних и тех же подарков.
Простояв до второго звонка, я подошел к высокой одинокой шатенке лет двадцати пяти и отдал ей свой лишний билет. Она попробовала вручить мне деньги, но я отвел ее руку:
– Не нужно. Это вам просто подарок. От девушки по имени Вета.
И ушел в театр.
Через пару минут брюнетка осторожно заняла место рядом со мной, косясь на меня с некоторым снобизмом, как на неудачливого влюбленного, к которому не пришла на свидание девушка по имени Вета. Но тут заиграла зурна, занавес взлетел вверх, и яркий, солнечный, знойный кавказский полдень опалил со сцены зал. Я не помню, каким волшебством художник добился этого эффекта, да еще практически без всяческих видимых усилий: просто стоял посреди сцены шест, на который была натянута бельевая веревка, а над сценой шатром нависал туго натянутый парусиновый задник, подсвеченный прожекторами до какого-то знойного, чуть ли не самаркандского свечения. И – все, никакой перспективы Баку, описанной мной в ремарке, никаких рисованных мусульманских мечетей, никакого южного моря на горизонте. Но атмосфера жары, зноя и родной, памятной мне с детства кавказской улицы уже плеснула мне в душу и заполнила зал. Потому что под этим небом-шатром сидели три женщины – одна месила тесто в тазу, вторая хлестко выбивала палкой шерсть, а третья стирала белье на стиральной доске в корыте. И первая женщина, стараясь перекричать громкозвучную зурну, говорила второй:
– Я тебе говорю: возьми лук, верхний кожу сними, надень на шампур и подержи над газом. Чтобы лук совсем мягкий стал. Потом возьми стрептоцид, насыпь на этот лук и положи своему сыну на глаз. А через три дня…
– Вай-вай-вай! Чему ты ее учишь? – вмешалась третья женщина. – Разве глазом лук можно терпеть? Честное слово, на нашей улице все умные! Не улица, а Большая энциклопедия! Сусана, слушай меня: возьми куриный помет, смешай с тутовой водкой и добавь холодного мацони…
Тут мимо них с криками: «Пасуй!», «Бей!», «Держи, Гога!» – пронеслась, играя в футбол, ватага подростков и великовозрастных парней. Кто-то из них на ходу задел корыто со стиркой, кто-то наступил на взбиваемую шерсть.
Женщина с шерстью отреагировала на это немедленно, криком, на самой высокой ноте:
– Идиот! Чтоб ты ноги поломал! Чтоб ты до конца своих дней за мячом на костылях бегал! Чтоб ты…
– Ну-ка перестань наших детей проклинать! – перебила ее женщина со стиркой. – Своего проклинай сколько хочешь, а наших не трогай! – И закричала за сцену: – Гога! Не пей холодную воду, иди домой! Клянусь своим здоровьем, я этот мяч порву на мелкие кусочки!
Но женщина с шерстью сказала, подбоченясь:
– Пах-пах-пах! Здоровьем она клянется! Посмотрите на нее! Ара, какое у тебя здоровье? Одного с трудом родила, теперь трясешься над ним!
Но и женщина со стиркой не уступала, а повысила голос:
– А ты думаешь, если восьмерых нарожала, твой закон на этой улице?
Тут из левой кулисы вышел хлипкий мужчина – муж одной из них, прошел через всю сцену и крикнул в правую кулису:
– Алексей! Алексей! Убери свою жену, а я свою уберу! И так голова болит в такую жару.
Женщина со стиркой – немедленно:
– Несчастный! Твою жену на всю улицу позорят, а ты мне рот затыкаешь? Лучше скажи своему сыну – пусть не играет с ее детьми! (Снова кричит за сцену): Гога, я кому сказала? Прекрати пить холодный воду, иди домой!
Мужчина (тоже за сцену):
– Гога! Сынок!..
Из-за кулисы выглянул Гога – здоровый пятнадцатилетний верзила.
– Да, папа. Что?
Мужчина:
– Играй сколько хочешь, я разрешаю!
Если при первых репликах пьесы зал выжидающе улыбался, то теперь он взорвался хохотом, и – спектакль покатился! В нем было все, о чем я мечтал и о чем я даже не смел мечтать в те душные московские ночи лета 1972 года, когда старенькая пишущая машинка «Москва», постукивая, как рыбацкий баркас, уносила меня над ночными московскими крышами в Баку, в мою юность, в судьбу и драму нашей семьи. В нем были все, все до единой реплики, эпизоды и сцены – мои сцены и реплики. И зал – большой, мест на четыреста зал, забитый битком и еще со стоящими вдоль стен зрителями, – этот зал смеялся и плакал, смеялся и плакал именно там, где когда-то, в московской ночи, одиноко смеялся и плакал я сам…
Но был в этом зале зритель, который не засмеялся ни разу, ни единой остроте и который плакал даже тогда, когда зал покатывался от хохота.
Этот зритель был я. Я сидел затылком к сцене, смотрел на увлеченных спектаклем людей, на то хохочущих, то плачущих зрителей, и слезы счастья и отчаяния катились по моим щекам.
«Идиот! – молча кричал я сам себе. – Куда же ты уезжаешь? Как ты можешь уезжать от этого! Ведь именно за это ты заплатил двенадцатью годами бездомной жизни, недолюбленными женщинами и нерожденными детьми! Ради этих зрительских слез и смеха, слез и смеха ты валялся на деревянных лавках Казанского и Белорусского вокзалов, стрелял трояки у друзей, жрал пельмени и запивал пельменной юшкой! И вот теперь, когда – наконец!!! – все состоялось, все сбылось, когда люди – вот они! – смеются и плачут именно там, где ты велел им смеяться и плакать, когда еще восемь театров страны начали репетировать эту пьесу, – как ты можешь уехать от этого, кретин?!!»
Прекрасно, на волне успеха играли актеры – я просто кожей чувствовал, как поверх моей головы летел к ним на сцену заряд зрительских эмоций и как азартно, с кайфом они возвращали в этот зал каждый комедийный, драматический и трагический поворот и нюанс погони влюбленного пятнадцатилетнего Мурата за его возлюбленной Соней – погони через всю их жизнь. Волшебно, просто первоклассно играла Соню молодая актриса Таня Майорова. И замечательно играл А. Иноземцев роль отца Мурата – так, что во втором акте зал аплодировал уже каждому его появлению на сцене.