Надежда Кожевникова - Елена Прекрасная
В пижаме с задранной штаниной, с всклокоченными волосами Елена, жмурясь, натыкаясь на стены, плелась в ванную. Мимо застекленной двери в кухню, где отчим кофе пил. Сидел за столом в отглаженной рубашке, при галстуке, развернув газету. Секундное скрещение взглядов, мгновенность оценки, глухое, сдавленное осуждение. Елена бормотала «доброе утро», защелкивала за собой в ванную дверь.
Пускала воду, струя лилась, впивалась в сверкающую голубоватой эмалью раковину. Зеркало, затуманенное горячим паром, впускало постепенно Еленино лицо: крупный нос, длинный рот, глаза волчонка, горящие непримиримостью.
Она все больше становилась похожей на своего отца, вопившего «убью, убью», гоняясь за матерью по квартире. Он готов был в самом деле ее убить – эту женщину, предавшую его любовь. А в загсе при разводе он плакал: мать говорила об этом кому-то из своих подруг.
Зубная паста горечью заполняла рот, белая тонкая струйка стекала по подбородку. Елена стояла, глядя в зеркало, опершись ладонями о раковину. В дверь стучали. Мать рвала дверь: «Ты слышишь? Ты что там делаешь?!».
Елена отворяла, глядела невозмутимо. Отчим стоял в прихожей уже в пальто. «Да иди ты, Валерий, иди», – мать чмокала его в щеку.
Елена с пустым портфелем шла проходными дворами, кратчайшим до школы путем. Медленно-медленно, останавливаясь, заглядывая в чьи-то окна. В школе так, что слышно было на улице, трезвонил звонок. Она выжидала у ограды. И только когда звонок смолкал, срывалась, рысью вбегала в вестибюль, бегом по лестнице, по гулким пустым коридорам.
– Опять? – раздельно произносила учительница.
Елена стояла с опущенной головой, спиной прислонившись к двери. Поднимала взгляд – и класс ждал восторженно.
– Садись, – быстро, с опаской произносила учительница, – садись, Соловьева.
Ей предстояла переэкзаменовка – по физике и химии. Нашли учителя, маленького, с большой, неровно выстриженной головой. Он носил твидовый – твид был дешев – пиджак с подложенными ватными плечами.
В тесной Елениной комнате письменный стол еле умещался; учитель и ученица сидели рядом, близко, как за одной партой. Бледным, обескровленным как бы пальцем учитель водил по строкам текста, накладное ватное его плечо касалось плеча Елены. Его подбородок, Елена всматривалась, покрыт был черными точками не укротимой и тщательным бритьем щетины. Пористый нос тянул книзу большую лобастую голову. Елена следила за движениями бескровного пальца и вдруг – зачем-то, непонятно – коснулась ладонью шершавой щеки. Он вздрогнул, отпрянул, чуть не подпрыгнул на стуле. Глаза его с желтоватыми белками заполнило до краев смятение. Мольба! Елена, откинувшись на спинку своего стула, беззвучно, не разжимая губ, засмеялась.
На переэкзаменовке ей натянули проходной балл и сделали вид, что не заметили, когда у нее вдруг поехали из-под чулок шпаргалки.
Мать взяла ее с собой к морю отдыхать. Отчим поехать не смог, ему перенесли отпуск. С обязательной жареной курицей, яйцами, сваренными вкрутую, бутылками теплой минеральной воды они втиснулись в вагон. Двое военных вышли из купе – из деликатности.
Подтянувшись, подпрыгнув легко, Елена влезла на верхнюю полку. В школе тренер вызвал мать и сказал, что советует определить дочь в баскетбольную секцию. Мать возгорелась, Елена же сказала, что тренировки слишком частые. Англичанка тоже советовала… И учительница пения предложила, но Елена, тупо, упрямо глядя на мать, пробурчала, что и с обычной программой еле справляется – куда ей!
Мать выслушала, не спуская с дочери цепкого взора: «Послушай, – сказала она, – станешь человеком-личностью, и многое тебе простится, пойми. Иначе… – она помолчала. – Даже любимой, только любимой, жить трудно. Небезопасно и… унизительно. – Вздохнула. – Да и не получится это у тебя».
Елена моргнула. Когда мать с ней так разговаривала, она терялась. Проще было всему сопротивляться, против всего бунтовать.
Они долго, томительно ехали. Мать выскакивала на полустанках, носилась по перрону в халате с оборками, приглядываясь, прицениваясь, за сколько что продают. Приносила в газетном кулечке малосольные огурцы, Елена с хрустом надкусывала. И иной раз ловила на себе материн взгляд, беспомощный и удовлетворенный.
Их соседи, военные, от деликатности краснели, потели, выходили в коридор покурить, а возвращаясь, присаживались рядышком на край койки. Мама улыбалась оживленно и хмурилась. Елена грызла куриную ножку и вытирала незаметно пальцы о край простыни.
Мелькнуло море. Впервые брызнуло при повороте за железнодорожным мостом, и нельзя было ошибиться, спутать эту плавную синь с рекой, прудом, озером, и даже перестук колес будто стал глуше, точно все захлестнуло мерной упругой волной.
Носильщик, чудной, точно пьяненький, с облупленным на солнце кроличьим носом, возник в купе, и мама быстро им распорядилась. Жуликоватое его лицо приняло мученическое выражение, когда он двинулся, навьюченный их вещами, и они следом за ним.
Мама кипела, хваталась то за Елену, то за сумку и взглядом ловила спину носильщика: он быстро пробирался вперед в толпе. А Елена, шаркая по пыльному асфальту, распустив длинные губы, озиралась: прямо в земле, а вовсе не в кадках, росли здесь с волосатыми стволами пальмы и низкорослые деревца, сплошь осыпанные розовыми цветочками. Елена воровато дернула один цветок, понюхала, сморщилась от отвращения: он пахнул ядовитой пряной сладостью.
Мать раскладывала вещи в рассохшихся скрипучих ящиках, на полках шкафа, а Елена, босая, уже в купальнике, выбежала на балкон. У моря вповалку, точно в беспамятстве, лежали люди: плеск, плеск, плеск вкрадчивый волн!
– Мама, – нетерпеливо, жадно она на мать оглянулась, – можно?
Мать, встряхнув и повесив на плечики безобразное, пестрое, по моде сшитое платье, кивнула рассеянно:
– Иди. Только, – крикнула уже вслед, – недолго, слышишь?
По раскаленной гальке, раня ноги и не замечая боли, Елена торопливо и неловко от торопливости побежала, остановилась, присела и запустила руки в гриву урчащей воды. Выпрямилась и с улыбкой неслыханного наслаждения вошла по пояс, по горло. Волосы облепили лицо. Она раскинула руки. Подождала волну и поплыла. Огромен, пусть необъятен был перед ней горизонт, она не хотела и думать, что придется ей возвращаться.
Бывало, их принимали за сестер, и мама – ха-ха – звонко смеялась: «А кто же старшая?».
Сестры, ясно. И ясно, что не близнецы. Одна очаровательна, прелестна, другая угрюма, дика. Да и купальник у той, что очаровательна, такой эффектный, а Елене-то выдала линяло-сиреневое безобразие, лифчик на толстых бретельках и торчащие колом трусы.
А… все равно! Елена далеко-далеко заплывала, яростно молотила ногами, по-дельфиньи отфыркивалась. Пусть они там, на берегу, забавляются, ладно!
Мама каждый день ходила на почту, звонила в Москву отчиму. Она была очень обязательная: раз обещала, значит, ясное дело, выполняла свой долг.
Елена следила: мать близко никого к себе не подпускала. На розовом махровом полотенце лежала, подложив руки под голову, чуть согнув в коленях ноги, – и поза эта тоже была у нее обдуманна, и обольстительна в меру, и целомудренна. А Елена лежала прямо на жаркой гальке, вниз животом: вокруг ходили ноги. Если кто-то вдруг рядом задерживался, она приподнимала голову, как сторожевой пес.
Пожалуй, впервые за многие годы Елена видела мать так часто, так близко, и удивлялась ее разговорчивости. Обычно мать с утра уносилась из дому, у нее всегда находилось множество дел – Елене порой казалось, что мать нарочно себе эти дела придумывает, – и в дом врывалась вихрем, тайфуном: не подступишься. Оглядывала дочь блестящими глазами: «Опять сидишь? Опять лежишь? Как можно так ничем себя не занимать!». Но странно, материна неукротимая энергия действовала на Елену, как сонное зелье: тяжесть какая-то появлялась в теле, в глазах рябило, туманилось, и спать хотелось, спать, и ничего не слышать, не видеть.
Отчим тоже очень много работал. И даже пес Тобик, породистый бульдог, пройдя обучение в специальной школе, поражал всех дисциплинированностью, ответственностью. Одна Елена казалась в семье каким-то выродком, даже обеда себе разогреть не хотела, предпочитала грызть подсоленные сухарики. И никакого в ней не было честолюбия. «Слушай, – говорила ей мать, – с твоими способностями ты ведь первой из первых могла бы быть!» Елена в ответ только лениво усмехалась.
Она ревновала мать. Ревность возникла в ней с того момента, как только она себя помнила. Как только научилась себя осознавать. Как только переступила порог своей собственной комнаты, а может, еще и раньше.
Она сказала себе: «Ага! Вот они как постарались, как ловко все устроили, детскую соорудили, игрушек навезли, лишь бы я им не мешала!». Сказала, возможно, другими словами, но смысл был тот. И все последующие годы она видела все, воспринимала именно в таком свете: ее задабривают, ее покупают – чувствуют, значит, что виноваты перед ней. Ах, они любят, не могут жить друг без друга: в первом браке мама ошиблась и по ошибке дочку родила – ее, Елену. Ну так она живет, она растет, и никуда не деться от нее маме. И уж, будьте уверены, она, Елена, горечь той давней ошибки маме ничем не подсластит!