Александр Эртель - Волхонская барышня
Народ вел себя чинно. Песен еще не было слышно. Разговоры происходили втихомолку. К вину подходили, точно обряд совершали – степенно и серьезно. Выпивали с деловым выражением лиц и, медлительно утираясь полою, рассаживались за столы. Иные многозначительно вздыхали. Бабам и девкам водку подносили за столом. Тут много было упрашиваний и стыдливых закрываний рукавом, но в конце концов стаканчики все-таки опоражнивались до дна и легкое возбуждение сказывалось в лицах.
Мокей, в силу прежнего своего проживания в усадьбе, моментально определил себя в подносчики и, немилосердно гремя новой рубахой, как-то невероятно растопыренной, важно расхаживал около столов с громадной бутылью под мышкой. От времени до времени он не забывал и себя. «Глядико-с, девушки, шильник-то бахвалится!» – шептали бабы, указывая на Мокея, но когда он подходил к ним с заветной бутылью, лица их расплывались в улыбки и речи становились ласковы.
– С коих пор в целовальники-то определился? – насмешливо спросил его Влас Карявый, медленно уплетавший жареную баранину.
– Ай завидки взяли? – ответил Мокей и молодцевато тряхнул волосами.
– Как не завидки: чай, под мышкой-то мозоли насмыгал.
– Мозоли не подати – за ночь слезут.
– Ну, брат, это что пара – подать без мозоля не ходит.
– На дураков.
– Известно – умники в неплательщиках состоят, – с иронической кротостью произнес Влас.
– Да и умники!
– За ум-то их и парят по субботам.
– Парят, да продавать нечего.
– Не сладок и пар.
– Горек, да выгоден.
– Иная выгода – жгется, малый!
– То и барыш, коли морда в крови.
– А ты, видно, падок на барыши-то на эти?..
– Об нас, брат, сказки сказаны: для нас в конторе углы непочаты.
– А много нацедил в конторе-то?
– Хватит!
– Э! Собаки-те ешь! Ну, наливай… Видно, и впрямь ты шильник!
Около них раздавался сдержанный смех. Соседи захлебывались от удовольствия и в изумлении покачивали головами.
«Эка, брёхи!» – произносили иные в радостном восторге. А Мокей и Влас корчили серьезные лица и были чрезвычайно довольны друг другом. Мокей, засучив рукав, хмурился и до краев наполнял стакан. Влас же с видом жестокой основательности опрокидывал его в рот и снова принимался за баранину.
– Пейте, девки! Ноне барышня родилась, – балагурил Мокей в другом месте. – Вам радость, а мне горе.
– Какое тебе горе?
– Какое! Вам в поле да жать, а мне утресь опохмеляться идти. Кабатчик и то должок за мной считает: тринадцать шкаликов с петрова дня не выпито. Да мне что! Тринадцать шкаликов – тринадцать песен. Мы ноне купцы: иные которые бабы глотку дерут, а мы в мешок да в Питер. Товар сходный!
– О, чтоб тебя!.. – восклицали девки и, тихо пересмеиваясь, церемонно жевали калачи. Но многие угадали намек Мокея.
– И чуден этот барин, родимые мои! – произнесла одна молодая бабенка, когда Мокей прошел далее.
– Какой?
– Да вот что песни-то у шильника покупает.
– Это Петрович?
– Петрович. Намеднись я так-то вышла стадо встречать, а он пристал: «Ты чего, говорит, в руках держишь?» А я хлеб держу. «Хлеб», – мол. «На что хлеб?» – «Буренку привечать.» – «А речами, говорит, привечаешь?» – «Привечаю», – мол. И пристал: расскажи да расскажи ему…
Бабы в удивлении разинули рты.
– О-о-о! – удивленно воскликнули они и спрашивали в торопливом любопытстве: – Что ж, рассказала?
– Да чего я ему, оглашенному… Я говорю, ты, мол, уйди от греха: а то он-те, Васька-то, выйде!..
Вдруг пожилая и степенная баба перебила рассказчицу:
– Это ты, лебёдка, напрасно, – сказала она. – Он тебе не токмо – крохотную какую, бывает которая крохотная, – и ту не обидит.
Рассказчица несколько сконфузилась.
– А он что пристал как оглашенный… – невнятно возразила она; но пожилая баба не слушала ее; возвысив голос, она продолжала:
– У меня мужик-то захворал, – захворал он, милые мои, а моченьки-то моей и нету с ним вожжаться. Так он что, Петрович-то! Возьмет придет к ему в клеть, к мужику-то моему, придет и сядет. Я в поле уйду, а он и воды ему, и чайку припасет, и к голове лопух, к примеру… Нам за него бога молить, за Петровича-то, а ты вон какие речи… – И она с упреком посмотрела на легкомысленную бабенку.
– Моего Митрошку грамоте обучил! – подхватила другая.
– Ох, бабочки, от порчи лечит! – воскликнула третья. – У нас тетку Химу как корежило; чуть что, сейчас это ее поведет, поведет… бьется, бьется она… А теперь она забьется, а он ей порошку такого; она затрепыхается, а он ей в ложку да в рот… Здорово помогает!
– Вроде как квасцы? – с живостью спросила четвертая и, не дождавшись ответа, затараторила: – Давал он мне. У меня как помер Гришутка, болезные мои, – помер он, и ну меня поводить, и ну… Все сердечушко изныло. Я ли не плакала, я ли не убивалась… Бывалоче, бьюсь, бьюсь… Только Петрович приходит к Мирону. Мирон и говорит: «Вот, бабе подеялось». Ну, он и дал мне тут… Так что ж, родимые вы мои, свет я тут взвидела, какой он такой свет белый бывает!
С бабьих столов разговор об Илье Петровиче дружным и сочувственным рокотом перешел к мужикам.
– Кто? Петрович? – спросил Карявый и хотел уж было, по своему обычаю, прибавить едкое словечко, но подумал и вымолвил решительно: – Петрович парень важный.
– Намедни как ловко мне расписку с старшиной написал, – сказал один.
– Человек с расчетом! – важно произнес другой. Третий рассмеялся и покачал головою.
– Чудачина! – проговорил он, как бы обессиленный наплывом веселых воспоминаний, но больше ничего не сказал, ибо получил в ответ сдержанное молчание.
– А с господами-то он вряд хороводится! – заметил рыжий мужичок с бородкой клинушком.
– Куда ему! – снисходительно ответил другой рыжий мужичок с бородой лопатой.
И на этот раз Карявый не вытерпел.
– Где ему, горюше, с господами вожжаться, – произнес он. – Гляди, порток не начинится с доходов-то своих!
Но и на остроту Карявого мужики усмехнулись слабо. А рыжий мужичок с бородкой клинушком даже пришел в неописанное возбуждение и заговорил спутанно и поспешно:
– Это ты, Влас, не говори… Это так-то всякий… Иной, брат, и бедный ежели… Иной, он и бедный, да бога, например… бога иной помнит!
И все дружно согласились с рыжим мужичком.
Во время обеда появился Захар Иваныч и обошел столы. Мужики громко здоровались с ним. С бабами он заговаривал сам. Мокей с подобострастной улыбкой на лице семенил около него бочком и вкрадчиво нашептывал:
– Оченно довольны мужички вашей милостью, Захар Иваныч! Мы, говорят, не токмо – замест отца почитаем ихнюю милость. Это вроде как замест родителев, например, – пояснил он в скобках, – оченно даже довольны!
– Ты когда мне деньги-то заработаешь? – так же тихо спросил его Захар Иваныч.
Но Мокей как бы не расслышал этого вопроса. Он внезапно изъявил в лице своем деловую озабоченность и закричал на другого подносчика:
– Эй, волоки свежину! Разинул гляделки-то! Не глядеть тут пришли! – а за сим стремительно покинул Захара Иваныча и беспокойной походкой заспешил на кухню.
В кухне происходило столпотворение. Повар Лукьян, точно некий маг, стоял около плиты и мановением рук распоряжался поварятами. И поварята сновали по кухне словно угорелые; они в каком-то исступлении стучали ножами, толкли, мололи, месили, крошили, очищали коренья, гремели противнями… И дело строилось как по нотам. Бульоны кипели, дичь жарилась, горы нежных пирожков воздвигались на блюдах. Мокей остановился в дверях, посмотрел на величественного Лукьяна, повел с пренебрежением носом и, почесав в затылке, снова возвратился к столам.
Утром Варя встала пасмурная. Шум и суетня прислуги необычайно раздражали ее. Но когда настала очередь торжествований, когда на нее посыпались поздравления, когда седенький священник добродушно прошамкал молебен «О здравии болярыни Варвары» и немилосердно накурил в столовой ладаном, – она быстро ожила и запорхала как птичка. И странное ощущение она испытывала: ей казалось, что каждый нерв в ней трепещет в каком-то чутком напряжении, и это непрестанное трепетанье подмывало ее точно волнами. Как будто какая посторонняя сила руководила ее движениями и влекла куда-то… И порывы безотчетной тоски, безотчетного веселья вставали и проходили в ней прихотливой чередою.
Когда крестьяне пообедали и бабы разместились вдоль двора живописными группами, а мужики собрались в один огромный круг, Варя под руку с отцом сошла к ним. Она останавливалась около баб и девок, любовалась на их яркие костюмы и загорелые лица, приветливо улыбавшиеся ей, дарила им платки и ожерелья, просила играть песни и водить хороводы. К мужикам же подошла молча и в каком-то страхе. Эта громадная толпа подавляла ее своим внушительным рокотом. Но зато с ними заговорил Алексей Борисович.
– Ну, пейзане, – сказал он с обычной своей усмешкой, – давно мы с вами не видались. Что поделаешь! Вы теперь свои, мы – свои. Мы уж больше не милостивцы, а соседи. И отлично. Будем и жить по-соседски: мирно и справедливо. В рыло друг другу не залезать, в карман – тоже. Ведь вы мною, надеюсь, довольны, граждане?