Семен Юшкевич - Евреи
Он говорил так сердечно, и Голдочка поднялась на локтях, чтобы лучше расслышать.
– Хорошо, что я стою уже у конца, – задыхаясь, выговорила она.
– Вы совсем как дети, – растерянно произнес Хаим, – чего вы плачетесь? Это жмет сердце, это режет, как раскаленные ножи, но посмотрите на меня. Перестало на минутку болеть, – опять нужно стоять на ногах. У меня билет, но у каждого есть свое. Я не согласен с ребятами, но и у них свой билет, и вот здесь я верю им. Я не хочу другой родины, но сионизм, билет, – я верю им… Подождите, Нахман, сегодня ко мне зайдет один из ребят узнать адрес заказчика, которого я нашел для него. Вот с ним поговорите!
– Давид придет? – с радостью спросила Голдочка.
– Конечно, он, – смеясь, ответил Хаим. – Это, Нахман, славный парень. Он на днях лишь приехал из… Надо было знать его мальчиком.
Они стали работать. Нахман крутил папиросы, а Хаим вставлял мундштуки.
– Ого, – весело произнес Хаим, – честное слово, он скоро будет работать, как я…
– Ну, ну, еще далеко до вас, Хаим.
– Не дальше этого стола, Нахман. После Пасхи начнете работать на фабрике.
Они проработали до обеда, перекусили и опять засели. Часа в три послышалась возня у дверей.
– Это, наверное, Давид, – произнесла Голдочка.
– Конечно, он, – отозвался Хаим, разглядев гостя, – войдите, Давид, войдите!
В комнату шагнул человек в одежде рабочего. Нахман бросил на него быстрый взгляд и сейчас же разочаровался. Это был коренастый парень с широким лицом, с крупным носом и большим ртом. Глаза неодинаковой величины, темно-коричневые, казались мутными, и он производил впечатление слепого, который только что прозрел, или тонкого хитреца. Над упрямым лбом лежала густая куча курчавых волос, и с широкими плечами, неповоротливый, он походил на недоброго медведя.
– Какой неприятный человек, – подумал Нахман.
– Ну вот, – говорил Хаим, усадив Давида подле Голдочки и вертясь по комнате, – вы опять у нас. Прошло то время, когда вы одного дня не могли прожить без нас. Когда это было? Шесть лет тому назад. Как вы находите Голдочку теперь?
– Не отвечайте, Давид, – вмешалась Голдочка, – вы ведь обманете меня. Работа меня съела, и об этом нечего говорить. Вот вы так хорошо смотритесь. Но и вы переменились. Откуда вы теперь?
– Издалека, – ответил Давид.
Он неохотно отвечал, пораженный видом Голдочки, которую оставил почти здоровой женщиной… А она все расспрашивала, и постепенно он оправился и стал рассказывать, где был до прошлого года, в каких городах, и о том, как там живут рабочие.
– Значит, и там не лучше, – произнес Хаим, выслушав. – Все хозяева похожи один на другого.
Он сам разлакомился и заговорил о притеснениях, о штрафах, о ценах, и это было просто ужасно. Но когда он упомянул, что лучшие работники не вырабатывают более восьмидесяти копеек в день, то вспомнил, что эти лучшие всегда в последней степени чахотки, – и, смеясь и тыкая себя пальцем, бормотал:
– Я только дошел до шестидесяти копеек, – больше двух тысяч не могу успеть. Через год я, пожалуй, буду делать две с половиной тысячи, но я стану ближе к земле на десять лет.
– Что же делать? – неожиданно раздался голос Нахмана, – и он уставился на Давида.
– Это Нахман, – проговорил Хаим, внезапно оборвавшись, – он учится ремеслу.
– Нечего делать, – спокойно и печально отозвалась Голдочка.
– Вы скоро сдались, – с усмешкой перебил ее Давид. – Есть что делать! Об этом уже позаботились. Будьте совершенно спокойны…
Внезапный прилив симпатии к Давиду налетел на Нахмана.
– Может быть, этот знает… – подумал он.
– Вот этот человек знает, Нахман, – проговорил Хаим, довольный, как будто была буря, и он укрылся от нее. – Спросите его, и он вам ответит. Он вам ответит, Нахман!
– Что же делать? – раздельно спросил Нахман, горя глазами.
– Идти к нам, – ответил Давид, тряхнув энергично головой.
– Подождите, – заволновался Нахман, – я не понимаю. Зачем к вам? Вы сами беспомощны… Подождите, – я хочу свободы.
– Ого, вы горячий! – хорошим голосом перебил его Давид.
– Я хочу свободы, – повторил он, – я стою – ты стоишь. Я не трогаю тебя – не трогай меня… Вот чего я хочу. Теперь нищета. Откуда она взялась? Повсюду кричат о родине. Я ничего не понимаю. Душа разрывается от всего, что вижу, а понять ничего не могу… Тут есть сапожник Шлойма…
– Я знаю о нем, – опять перебил Давид, теребя свою бороду и внимательно слушая.
– Он умен, как день, но как сделать то, чего он хочет?
– Он будет нашим, – проговорил Давид.
– Вы говорите правду! – воскликнул Нахман.
– Он скоро будет нашим, – повторил Давид, – еще немножко, и он сдастся…
– Хорошо, вы мне потом расскажете. Вот сионисты тоже дают ответ… а все-таки кругом страдают от голода, умирают от голода, мучатся… Каждый дает свой ответ, а правда остается.
Хаим от наслаждения потирал руки…
– Вот это я люблю. Режьте, как хлеб. Так, так, выбивайте искры своими головами… Честное слово, человек хорошая штучка!
– Я сказал, что делать, – ответил Давид. – Нужно идти к нам. Другого выхода нет. Я переживал то же самое, что и вы… Три года тому назад меня сняли с веревки…
– Куда к вам? – недоверчиво спросил Нахман.
– К нам, к рабочим. Вы видите эти дома? Наши дома повсюду такие. Но в них сидит сила… Мы знаем ее, вот в чем наша победа. Мы не беспомощны – мы сильны. Враг здесь, враг там, – он повсюду. Соберемся, – он станет против нас, и его даже слепые увидят.
– Это хозяин, – не вытерпев, подсказал Хаим. Давид не ответил и долго не сводил с него глаз.
– Говорите, – попросил Нахман, – говорите…
Опять наступила тишина, и в тишине этой, как расплавленный металл, лились горячие слова и, как металл расплавленный, жгли, казнили и выжигали навсегда в душе чудную ненависть к врагам, которой так мало среди людей. Мощная уверенность росла в этом убежденном голосе. Она звала, она покоряла… Как будто творец создавал, – перед потрясенным Нахманом вырастал закованный в железо боец с непреклонной волей, и солнце правды было в его руках. И с этим солнцем правды в руках он шел среди тьмы жизни, среди дорогих, измученных людей, и вокруг него скоплялись полчища воинов, – и он, и солнце правды, и полчища, – все шли на войну со старым миром.
– Вы слышите, Нахман, – перебивал иногда Хаим, – если бы не чахотка…
Теперь спадала черная завеса незнания и непонимания, и истина ясная и прозрачная осветила жизнь… И Нахман, весь потрясенный, готовый на подвиг, на жертву, затаив дыхание, слушал великую повесть об обманутом человечестве… Как из темноты выходила грозная, вооруженная всеми орудиями неправды и кулака, победительная сила богатства, и в комнате пронеслись стоны полураздавленных людей. То кричали мужчины, женщины, старики и старухи, подростки и дети… Как отбросы ненужные и ненавистные, замученные, выбрасывались они из жизни, и их стоны и жалобы никого не трогали.
Нахман сжал кулаки, и сдавленный звук; вырвался из его горла… И была эта сила такая подлая, такая могучая, что его охватил страх. Какими жалкими, ничтожными казались ему тьмы людей перед этим блестящим могуществом зла и насилия, могуществом, дававшим беспредельную власть одному над тысячами, кучке – над миллионами! Как люди не могли понять «своей» силы, власти своих миллионов над кучкой? И ясной, блистательной мелькнула у него мысль Шлоймы о единении.
Он слушал, и ядовитой ненавистью напитывалась его душа, и весь как бы уже прицеливался в сильных неправдой и злом. Давид продолжал, и с каждым словом его враг как будто сжимался, втягивался, собирал свое могущество в одно место, словно хотел подняться во весь рост.
– Что скажете, Нахман? – шепнула Голдочка, сверкая глазами…
Но вот Давид заговорил о рабочих… Опять радостно и победно зазвучал его голос. Как клич, раздались его слова. Со всех сторон, из домов-лачуг, из фабрик, из заводов показались рабочие. Они выступали еще медленно, они испуганно озирались, они колебались. Голос Давида звучал все увереннее… И они выходили смелее, их лица одушевились, они соединились, они выстроились в могучие ряды…
– Где мое незнание? – спрашивал себя Нахман, усталый от очарования.
Теперь рабочие побеждали. Они ломали старый мир, старые отношения людей, и занималось утро братства людей, народов, свободы…
Давид замолчал. Все мускулы его лица еще дрожали, и руки, сжатые в кулаки, не разжимались.
– Ну что, я вам говорил! – с восторгом воскликнул Хаим. – Ребята кое-что понимают.
– Мы должны молчать, Хаим, – тихо произнесла Голдочка… – Зачем мы жили?
Нахман не слушал их, и эти серые голоса и эти серые снова причиняли ему страдание.
– Однако, мне пора, – выговорил Давид после долгого молчания. – Дайте мне адрес, и я уйду.
– Сегодня я больше работать не буду, – сказал вдруг Нахман, поднимаясь.
Он казался таким возбужденным, что Голдочка с беспокойством произнесла: