Елена Стяжкина - Один талант
Кто-то из свиты-толпы, больничного люда, пискнул: «Он наш лучший хирург. Вы не знаете… Вы не знаете, у него такая работа… Его просто к больному вызвали… Он хороший».
И это «хороший» зашелестело еще в нескольких местах и остановилось в согласии лиц. Просьбой и почти унижением.
«Я сказал: убрать на хер!»
В голове Савелия били победные барабаны. Били-били, а потом вдруг перестали. И в тишине, немного ватной, пахнущей йодом и хлоркой, прозвучал голос: «Что ты гонишь, Савлик? Зачем так гонишь?»
* * *Чей голос? Чей? Сам с собой Савелий разговаривал по-другому. Савликом его называл только Первый. Или те, кому с подачи Первого было можно. Мать в последнее время пристрастилась-переняла. Да. А Машка – нет, так не называла. Чей голос? Точно не Первого, точно не матери, тогда чей? Ну?
И откуда, откуда звучал он, было неясно тоже. Кто из этих нищебродов позволил себе? Кто?! Не слова даже, а интонацию эту – с пониманием ясным и прощением полным? Кто здесь посмел его прощать?! Что это за бунт? Сраная клиника – место силы?
Савелий попытался увидеть лица, поймать на горячем. Знал потому что: жалость быстро не сотрешь, от нее след. Свет.
Не смог разглядеть. Ничего не смог разглядеть. Ослеп.
Это не сразу до него дошло. Два ли, три шага по коридору сделал. Хотел крикнуть: «Что с электричеством, мать ваша тетка?!» Часы поправил. Нащупал. Поднес к глазам.
Ничего.
Никого.
Панику придушил, просто глотнул привычно, отметив, что вкус у нее – другой. Тихо, но не шепотом («Власть не шепчет!») бросил помощнику: «Мне нехорошо».
И тот, от удивления, наверное, завопил как раненный в жопу: “Скорую” Срочно “скорую” губернатору Шишкину!»
У Савелия хватило сил, чтобы за него порадоваться и сказать громко: «Мы в больнице, идиот». И еще хватило сил на то, чтобы услышать, как все смеются. И сам он тоже фыркнул для порядка. Сделал шаг к стене. Прислонился.
«Каталку! Бригаду реанимации… Палату…»
Он дал себя положить. Это было унизительно. Но идти самому, спотыкаясь, нашаривая руками двери, тянуть кверху подбородок, как будто пытаясь понюхать то, что нужно просто увидеть… Это было бы хуже.
На что жалуетесь, Савелий Вениаминович? Что болит?
Он не мог ответить на этот вопрос. У него не болело. Он просто перестал видеть. Наверное, нуждался в очках. Да-да, ему давно предлагали. Даже пустая оправа придает…
А может быть, в больнице проблемы с освещением? Другой свет? Другие лампочки? Нет?
Он старался не быть беспомощным. Оставаться главным. Способность командовать – это способность жить. Разве нет?
«Так вы, Савелий Вениаминович, отрицаете факт своей слепоты?»
«С мамой своей будешь так разговаривать, понял?»
«Анозогнозия. Вы согласны, коллега? Реакция зрачков сохранена?»
«Давайте исключим двусторонний инфаркт затылочных долей и эмболию базилярной артерии, а там видно будет…»
«Видно? Ничего, что я здесь лежу?!»
Савелий вскочил с кровати и рванулся туда, где, как ему казалось, была дверь. Наткнулся на стул, на чьи-то плечи, плохую, скрипящую под руками ткань на них, развернулся и сделал еще одну попытку. Налетел коленями на кровать. Рявкнул: «Одноместных не было номеров?!»
«Вам не стоит так нервничать…»
«Да, давайте ляжем. Если это истерическое, то через три дня пройдет… Помогите, коллега».
Он снова дал себя уложить. Потому что понял: больше он не существует. Был еще маленький утешительный вариант: не существует здесь, именно здесь, где смерть – точка отсчета и в сравнении с ней все должности, регалии и капризы – пустяк.
Но утешение это было слабым. Савелий быстро и точно считал свои возможности. Это у него было. Не отнимешь.
Было ясно, что врачи ему не помогут. В крайнем случае найдут опухоль в башке. Башку вскроют, а там – коридоры власти. После операции он, может быть, будет видеть. Но не будет ходить. Или разговаривать. Или станет срать под себя, оставаясь при этом во вполне себе трезвом уме. Срать, вонять и веселиться. А что?
Клиника в Австрии. Исход тот же. За каким чертом ехать?
Тем более что губернаторы слепыми не бывают. Ради эксперимента, конечно, чтобы на весь мир – равенство возможностей, делегации из ООН, всеобщее восхищение системой, дающей шанс каждому. Но сам Савелий никогда и ни ради чего не стал бы проводить опыты, которые грозили бы потерей контроля и управления. И денег, конечно. Он бы вышвырнул. И его вышвырнут.
И надо успеть уйти самому.
Он думал еще о том, что придется отдать… Акции, заводы. Что еще? Отдать все, что они могут захотеть. Все, о чем они знают.
Не жалко. Этого всего Савелию было не жалко. И это не пугало.
Его ожидало кое-что похуже: он не знал, где лежат его носки и трусы, он не помнил наизусть ни одного номера телефона, плохо ориентировался в квартире, где теперь жил один, не представлял, откуда берутся деньги, обычные деньги для обычных покупок. Он не знал еще, где делаются эти покупки. И города, с его улицами, дворами, остановками, светофорами, его укромными и тихими местами, города, в котором он долго сидел и правил, тоже толком не знал. Он думал о том, что, если бы у младенцев в момент прибытия спрашивали: «Это то, чего вы хотели?», они бы орали как резаные.
Но их не спрашивали. А они все равно орали.
Как жить, если ты не знаешь, где найти еду и унитаз?
Зато можно не бриться. Борода отрастет клочками (однажды в отпуске он проверил: клочками). И скорее всего, она будет седой. Или мутно-серой. Савелий сожалел, что не сможет увидеть себя – заросшего комика в замызганном, зато ручной работы, пиджаке. Это могло бы быть смешно.
«Ведь у вас есть близкие, которые будут за вами ухаживать?»
«За деньги у нас все близкие», – буркнул Савелий.
Он знал, что ведет себя с врачами неверно. Истерика ничего не добавляла. Ни в пространстве, подло нападавшем отовсюду, ни во времени, что исчезло совсем. Рассосалось, как не было.
Просто никак не нащупывалась интонация, в которой можно было бы сохранить достоинство. Он знал, что надо оставаться мужиком, проявлять силу и даже беспечность. Но грань между нею и жалкой бравадой была неочевидной.
Вообще все, если разобраться, стало неочевидным.
«К вам мать…»
«Это я, миленький, это я…»
Он узнал руки, обхватившие его голову. Мать начала его целовать, он отстранился.
«А в черненьком вся. В первый раз за долгие-долгие годы. Нарушила вот обет», – проворковала мать. Засмеялась.
«Тебе идет», – сказал Савелий.
«Зачем говоришь, если не видишь?» – обиделась. Замолчала. Потом громко всхлипнула.
Он не отреагировал.
Слепые не ходят в театр пантомимы.
«Что я могу для тебя сделать? Давай подумаем, миленький, о наших первоочередных задачах. А я говорила тебе: собственность требует надежных рук… Адвоката твоего я знаю. Завтра? Когда тебе удобно?»
«Я хочу поговорить с доктором, который меня не боится».
«А тебя уже никто не боится. Даже охраны возле палаты нет. Безобразие!» – взвизгнула мать.
«Тем более».
«Не надо ставить на себе крест. Завтра мы подпишем все бумаги. Мы не дадим этой проходимке меня облапошить…»
Слушать ее было трудно. Но другого переговорщика для Савелия не нашлось.
«Пусть приедет моя секретарша, найдите Наташу-повариху. И пусть зайдет Машкин муж. Других пожеланий нет».
Савелий отвернулся. Думал, что отвернулся к стене. Осторожно протянул руку, чтобы ее нащупать. Стены не было… Его кровать, стопудово, стояла посередине палаты. У стены стояла другая. Он, наверное, хотел бы спать на ней.
Но ночь никак не наступала.
* * *Он выписался из больницы и с работы по собственному желанию. Отдал акции, которыми теперь не мог управлять эффективно. Как будто когда-то мог… Заведующий отделением – имени Савелий не захотел запомнить – сказал, что надо пробовать лечиться. Что диагноз неясен, но инсульта нет. Инсульта нет, но опухоль возможна. Из хорошего еще не было эмболии, болезни Лернера и поражения метиловым спиртом. Зато (тоже из хорошего) был шанс на истерическую слепоту. Как у Гитлера. Врач сказал: «Как у Гитлера».
И Савелий сжал кулаки. Он все еще был сильным. Но это снова не имело значения.
Жизнь его теперь зависела от матери. А он хотел зависеть от поварихи Наташи и Машкиного мужа.
Он доверял им, потому что они у него украли. И он представлял себе размеры их любого другого воровства. И эти размеры его не пугали. Другой Машки у него не было, а продуктов и невинности – не жалко. Что было, что не было… Пусть.
Ему все время хотелось есть. Он подозревал, что виной тому таблетки. И из-за этого невиданного аппетита, а не из-за возможности выздороветь, принимал их.
Машкиного мужа звали Федором. У него были крепкая сухая ладонь и тяжелые шаги. Он пах бензином, травой и асфальтом, на который упали первые капли дождя. В его голосе не было жалости. Скорее всего, он уже успел устать от Машки. А потому на Савелия был сердит.
Федор приносил пользу: азбуку Брайля, плеер, аудиокниги, самоучитель по плетению корзин, кнопки быстрого вызова. Он купил Савелию большой мобильный телефон, скорее всего ворованный и старый, зато удобный для пальцев.