Надежда Кожевникова - Елена Прекрасная
А тут… Да, она была виновата, но… как объяснить? Есть правила, есть запреты, но, бывает, не видишь черты, легко, с уверенностью ее переступаешь – и счастлива. Пусть недолго. Но не могла она, даже после случившегося, отнять у себя тот июль, ночные купания, тишину затаенного леса, восторженный шепот Володи, свою к нему нежность, и гордость, и смелую силу – и не было тут греха.
Куда это было лучше и чище, чем с равнодушием Николая, когда, лежа с ним рядом с открытыми и невидящими глазами, она слышала его сопение, спрашивая себя с тоской: зачем я ему?…
Но и Володю, увы, она не любила. Вернее, любила в нем любовь, а он сам с будничными своими заботами, попытками всерьез, на трезвую, так сказать, голову объясниться, таким сразу сделался унылым! И она переставала слушать. Почти ненавидела, заплакать была готова. Так, проснувшись после волшебного сна, сжимаешь кулак, но знаешь уже, что нет там сокровища, что в ладони-то пустота.
Кого винить? Она чувствовала себя разбитой не потому, что ушел Николай, а оттого, что опять в любви обманулась. То есть в ней самой исчерпались силы для этой любви, короткой, как вспышка, и тотчас же забываемой. Вот в чем ужас – снова она не помнила ничего.
Володя явился. Сидел неудобно, не прикасаясь к спинке венского шаткого стула, осы кружились над банкой с вареньем, мелкие пыльные окна веранды дребезжали, когда мимо проезжали грузовики. Володя сказал, что готов нести ответственность. В его решительности была ненадежность, жалкость, мальчишество. Такой стал невзрачный. Елена его с отвращением разглядывала. Как странно, она ощущала к недавнему любовнику девическую брезгливость. Представить тошно…
Какая удручающая заурядность. Но тот, в июле, был другим. Не могла же она настолько ошибаться! Зеленовато-серебристый отсвет на их телах, небо, поддерживаемое островерхими высокими елями, упругие волны густой травы, в которой они утопали, и шепот: они почему-то шептали, хотя на километры близко не было никого. В ушах остался шепот, а не слова, не смысл сказанного. Недоуменно, недоверчиво она глядела теперь на него. Сказала с ехидством: «Ты только, Володечка, не волнуйся».
Мать к ней приехала. Так получалось, будто она, Елена, сидела в тюрьме, под следствием, и ее навещали. Мать расположилась на той же верандочке, на том же шатком венском стуле. Пила чай. Евдокия угодливо прислуживала. Елена ждала. Мать, наконец, подняла глаза, спросила бесцветно:
– Что будешь делать?
– Уйду, – Елена ответила, – сниму комнату.
– То есть из дома уйдешь? – мать спросила все так же, без интереса.
Елена кивнула.
И тут мать порывисто встала, сердито, ладонью утерла глаза. Лицо было мокрым от слез, но по-прежнему равнодушным, каменным.
– Что ты наломала! – горестно, но будто себя, а не Елену жалея, всхлипнула. – И ничего ведь от тебя не требовалось, только немного потерпеть. И кто? Какой-то подонок, ничтожество! Так разменяться… Или ты вообще ничего не соображаешь? – мать изучающе на нее посмотрела. – Николай! За него надо было обеими руками держаться. Все терпеть! Чутье твое женское было где? Это лишь кажется, что с талантливым человеком жить трудно, на самом деле талантливые люди доверчивы, надо только найти подход, немного постараться, зато…
Мать недоговорила, досадливо поморщилась и спустилась по ступенькам веранды к ожидающей в дачном дворе казенной машине отчима.
… Потом приезжала Варька. В жарком, не по погоде, но фирменном жакете, в переплетенных, с впивающимися в толстые ноги ремешками открытых нарядных туфлях. Она их с облегчением скинула, как только села.
Варька преуспевала, Елена слышала. О ней уже писали, «шумели», но в выпуклых упорных темных ее глазах оставалась прежняя недоверчивость и лихорадочность, как у опаздывающих на поезд. Она никак не могла удобно усесться, что-то ей мешало, давило, может быть, фирменный тесный жакет или цементирующий ее телеса резиновый пояс. Самонадеянность, даже наглость, как и прежде, сочетались в ней с нервозностью, ревнивой подозрительностью.
– Хочешь, – выдохнула она страстно, – я помирю вас?
Елена покачала головой, и Варька неожиданно успокоилась. Начала говорить об и х театре, о предстоящей премьере, гастролях, о ссорах частых между ней и Николаем и о своем восхищении им. В словах Вари, Елена понимала, не возникало ни тени задней мысли. Она забыла, какая причина привела ее сюда из Москвы. И, только анализируя специфику работы режиссера, способность его высекать из других подлинное, вдохновенное, то, что, случается, ему самому недоступно, тут вдруг смутилась. Виноватая, глупая ухмылка распустила ее губастый рот. Она нагнулась надеть свои нарядные, с лаковыми ремешками туфли. Когда выпрямилась, лицо стало красным, распаренным: ну вот, говорил ее взгляд, даже удача, успех отравляются какими-то мелкими, хлопотными неприятностями: жмут туфли, черт бы их побрал!
11
Впервые, пожалуй, Елена оказалась способной что-то самостоятельно решить и довести до конца задуманное: собрала вещи и отбыла из дому. Сняла комнату: платила за нее мать, то есть отчим. В эту деталь Елена не вникала, и так было всего достаточно, над чем голову ломать.
В переезде, конечно, крылся вызов. Но мать не препятствовала. Николай не появлялся. Володя? – его и не следовало брать в расчет.
Квартира, куда они с Оксаной вселились, напоминала коммунальную, хотя принадлежала сестре и брату. Но отношения между родственниками сложились такие, что хуже, чем у чужих. Каждый жаждал лишь одного – досадить другому. Квартира, некогда принадлежавшая их родителям, в генеральском, так он и звался, доме, пришла в запустение, лет пятнадцать не ремонтировалась, и такие велись в ней кухонные дрязги, что ой-ей-ей!
Сестра, Галка, была немногим старше Елены, но выглядела лет на сорок. Точнее, вообще без возраста. Худенькое верткое тельце и испитое, оплывшее лицо. На что она жила и чем занималась – загадка. Являлись к ней какие-то подозрительные личности, устраивались пьянки, но без веселья, а с каким-то нарочитым надрывом. Галка тогда брала гитару с вылинявшим мятым бантом, висящую обычно на стене, и после долгого сомнамбулического глядения в одну точку неожиданно резко схватывала костлявой лапкой струны. Пела обычно что-нибудь подзаборное, псевдобандитский «фольклор», выговаривая непристойности, как иностранные слова, но, бывало, пела и старинные романсы, глинковское «Сомнение», «Элегию» на слова Дельвига, «Слеза дрожит»…
И вот тогда Галка менялась. Пела без всякой аффектации, просто, строго, не играя в печаль, но ее и не пряча. Правдиво, честно, будто о своем пережитом. Голос вдруг очищался от хрипа, от пошловатого смешка, силы в нем не было, но была чуткость, музыкальность и безошибочный, верно, природный вкус. И лицо тогда обретало строгость, неприступность, даже холодность. Такая внешняя сдержанность в момент, когда пелось, рассказывалось о самом сокровенном, рассказывалось с безыскусной, ранящей доверчивостью – вот это и впечатляло.
А на столе окурки, огрызки, консервные банки, бутылки. Дремучие рожи, табачный смрад. В стену стучала жена Галкиного брата Глеба. Галка вперялась в эту стену ненавидящим взглядом, бормоча: а пошла ты…
Но ведь когда-то, трудно представить, тут жила благополучная дружная семья. Отец, внешнеторговый работник, занимал высокое положение, потому и квартиру получили такую, стометровую, в самом центре. Кое-какие вещи из той, прежней жизни удержались. Бронзовая скульптура-канделябр в образе юноши с нелепо задранной вверх рукой. Венецианские, чудом уцелевшие бокалы, стоявшие теперь у Галки в платяном фанерном дрянном шкафу. Люстра, хрусталь с кобальтом, так высоко висевшая, что пьяные гости не могли до нее дотянуться. Но эти остатки былой роскоши еще больше подчеркивали нынешнее запустение.
Отчего у приличных, работящих высокопоставленных родителей дети, брат и сестра, выросли подонками? Вроде бы и безобидными – Галка даже по-своему была добра, – но в действительности достаточно опасными, так как беспечность к своей собственной судьбе ведет к наплевательскому отношению и к судьбам других: ничто не дорого, ничего не жалко, ни ответственности, ни раскаяния не возникает по отношению ни к чему.
Однажды Галка, умиленная крошечной Оксаной, сунула ей кусок припасенной давно копченой колбасы: Елена успела в последний момент выхватить. А брат ее, Глеб, утонченный истерик, выхлебал предназначенный для ребенка бульон. Елена цыпленка специально для дочки на рынке покупала. Занятые постоянной друг с другом враждой, постоянным придумыванием каверз, эти родственнички и Елене вредили, по ошибке, правда. Галка думала, что это Глебова жена кашу варить поставила на плиту, а жена Глеба, наоборот, сочла, что Галка. Елена вошла: кто-то усилил до отказа в конфорке огонь, каша сгорела, кастрюля пропала, а Оксану пора кормить. И так эти мелкие пакости раздражали!
– Зачем вы живете вместе? – спрашивала Елена Галку. – Это же дикость, так друг друга истязать!