Драконы грома - Парнов Еремей Иудович
— Господи, как мне надоели эти стихи, — шепнул Али Улугбеку.
— Терпи, — так же тихо ответил мирза и, обращаясь к гостям, громко сказал: — Вот власть, перед которой склоняются государи. Слово амиру касыд! Нашему дорогому Бухари слово.
— О, великолепный мирза! — поклонился поэт Улугбеку и, набок склонив голову, бессильно простер к небу вялые, тонкие длани.
Улугбек улыбнулся ему, подивившись в который уж раз, как объедала Бухари, быстрый и неутомимый за пловом, вдруг поникшей становится куклой в сундуке балаганщика, как только выходит читать стихи.
— О, надежда вселенной. О, затмевающий мудростью самых великих ученых! Позволь мне в этот радостный день торжества и веселья вручить тебе то, что наполнит твое сердце неожиданной сладостью! — И, встав на колени, он обеими руками протянул мирзе несколько свернутых трубкой листов.
Улугбек, поднялся с подушек, усадил с собой рядом поэта и своей рукой положил ему в рот халву и рахат-лукум. После этого только он принял подарок, подивившись, что Бухари не прочитал ему вслух эти новые, очевидно, касыды. Но, развернув свиток, он тихо вскрикнул и со слезами на глазах обнял и расцеловал поэта.
Тут же Бухари вскочил, полный сил и здоровья, и во всю мощь своего голоса крикнул удивленным гостям:
— Друзья дорогие! Сегодня трижды счастливый для нашего светоча день! Я, поэт Хэяли-йи-Бухари, разыскал — если б только вы знали, чего это стоило, — победный перечень нашего принца, царственный список трофеев, добытых в степи, в камышах, в облаках.
Все знали, как жалел мирза об утрате этого списка, и в тайне немного потешались над этим. Но весть о находке встретили шумной радостью и кинулись поздравлять мирзу и поэта. А Бухари, окрыленный успехом, вновь потребовал тишины.
— Я открою вам маленькую тайну, друзья! — сказал он. — Наш несравненный мирза по памяти восстановил этот список! Пусть же сегодняшний день, эта дивная ночь, эти нами любимые звезды станут свидетелями нового чуда и нового торжества этого светоча мысли, пред сияньем которого стыдливо скрывается самое солнце! — И, уронив голову на грудь, поэт вновь протянул руки к Улугбеку. Его белая бухарская ермолка упала на ковер, что было встречено веселым смехом.
Но когда смех, шумные поздравления и радостные восклицания смолкли, он подозвал к себе маленького чернокожего скорохода.
— Подними мою ермолку, Юсуф, — шепнул ему Бухари и, возвысив голос, объявил: — Сейчас я отдаю приказания! Только я! Поспеши же, о быстрый, как ветер, Юсуф, в обсерваторию! Там, в келье мирзы, ты возьмешь вновь составленный список охоты и с ним возвратишься сюда. Мы здесь сличим оба списка и станем счастливыми очевидцами великого дива!.. А потом я прочту вам касыду, которую специально сочинил в честь этого дня. Я посвятил ее не ведающей поражений памяти нашего мирзы!
— Откуда ты знаешь, мой Бухари, что память эту не ожидает сейчас постыдное поражение? — спросил Улугбек. — Боюсь, что ты поторопился с касыдой и получишь сейчас печальный урок, как не надо писать стихи загодя.
— Нет, мирза! — гордо ответил поэт. — Твоя блистательная память прославит мою касыду, а моя касыда прославит твою блистательную память.
Улугбек сам не прочь был сличить оба списка. Он даже подивился тому, что ожидает возвращения скорохода с некоторым волнением. И с внутренней улыбкой снисходя к возвратившемуся на миг детству, решил, что это будет проверкой того, насколько он постарел.
Прибежал Юсуф, и Бухари, забрав у мирзы драгоценную находку, уединился с Али сличать списки. Пока же возобновилось веселье.
Улугбек рассеянно следил за неистовым танцем обнаженной индийской апсары[71]. Подивился, что ступни и ладони ее были окрашены пурпуром.
На запястьях и над локтевыми сгибами были надеты браслеты. Они тонко позвякивали в такт стремительным движениям танцовщицы. Улугбек плохо знал мудру — тайный язык пальцев, — и потому смысл танца остался для него непонятен.
Он думал о вновь обретенной потере. Омар Хайям, как всегда, удивительно прав:
Все тайны мира ты открыл… Но все же
Тоскуешь, втихомолку слезы льешь,
Все здесь не по твоей вершится воле.
Будь мудр, доволен тем, чем ты живешь.
Поистине судьба преподала ему хороший урок. Он подумал, что тот, кто хочет сохранить все как есть, уже потерял это все. Хочешь уберечь свое сегодня, борись за завтра. Может быть, нам просто кажется, что старости обязательно сопутствует мудрость. А если не мудрость, а всего лишь успокоение, смиренный ток остывающей крови?
Сделать это сейчас, пока есть еще хоть какие-то силы, а потери, хотя и ждут своей неизбежной доли, но еще медлят напасть или унести с собой в могилу? Может быть, эта находка — тайный ободряющий знак к действию? Или предостережение щедрой и беспощадной судьбы? В юности он бы не задумываясь ринулся в открытый бой. Быть может, даже победил в нем. Теперь победы не будет. Смерть всегда первой бросает свои кости. Вот и дедушка проиграл в извечной этой игре. О мудрость старости! Не обман ли ты? Щадящий нас обман… И все же, если выскажет он свою истину и падет потом во имя ее, останется ли она в живых? Может, только усугубит его крушение, как очевидное свидетельство помешательства. Очевидное… в том-то и суть, что очевидное. Людей не заставишь поверить отвлеченным рассуждениям вопреки той очевидности, которая каждый день предстает перед ними. Солнце всходит на востоке и заходит на западе, заходит и всходит, его встречают молитвой ас-субх и провожают молитвой аль-магриб. И так от начала мира, от деда к внуку. Что же поделаешь тут? Только обрадуешь тех, кто неминуемо скажет: «Совсем рехнулся старый кафир. Теперь-то вы это видите сами, мусульмане!»
И не прав ли трижды никогда не ошибающийся Хайям?
Тайны мира, что я изложил в сокровенной тетради,
От людей утаил я, своей безопасности ради.
Никому не могу рассказать, что скрываю в душе,
Слишком много невежд в этом злом человеческом стаде.
Не о том ли самом говорит в своих рубайат великий мудрец и астролог? Сколько звездочетов до него и до нас приходили, наверное, к тому же, но прятали свои огни в пещерах, не смея поведать о них людям? Но если так будет всегда, то истина вечно пребудет сокрытой. Восходы, закаты, салят ас-субх и салят аль-магриб. Очевидность иллюзии, ее цветистый занавес, за которым в черном небе ночном — истина, равнодушная, страшная.
— Подойди ко мне, мой Челеби! — поманил к себе юношу Улугбек и улыбнулся старику факиру, который ловко уложил в корзину танцевавшую перед восхищенными гостями кобру. Факир опустил флейту из тростника и двоякоизогнутой тыквы и облизал сухой, воспалившийся рот.
Улугбек бросил старику кошелек с серебром и велел слугам угостить его холодной дыней.
Когда под рокот дутаров и бубнов на ковер вышли гимнасты, мирза усадил на подушки Мериема Челеби и подвинул ему турецкий серебряный кальян, куда только что налили свежей розовой воды.
— Я верю в твой не по годам холодный и ясный разум, мальчик, — наклонился к нему Улугбек. — Помоги мне разрешить гложущее мое сердце сомнение.
— Вы все о том же, мирза?
— Все о том, Челеби, все о том… Я не думаю, что нам должно молчать, уподобляясь осторожному и мудрому Хайяму, и знаю твердо, что нельзя говорить. Как сказать нам, умалчивая, и как умолчать, говоря, чтобы поняли те, кто в состоянии это понять?
— В своих комментариях я нашел, как будто, такие слова, государь. Почему бы не сказать нам, что «точкой, наиболее удобной для того, чтобы можно было относить к ней сложное движение, является не Земля, как центр мира, однако обычно ее относят именно к этому центру»?