Место явки - стальная комната - Орлов Даль Константинович
На семейном совете стали решать: терять год или не терять? Год в запасе у меня был — я рано пошел в школу. Я решил не терять, предполагая как-нибудь выкрутиться. Резервы времени можно было найти, если кое от чего отказаться, например, отменить занятия скрипкой и рисованием. Я же успел уже стать типичным тбилисским мальчиком, там все на чем-нибудь играли, пели, плясали, рисовали, перевоплощались в драмкружках, жонглировали футбольными мячами, боролись и бегали на перегонки. По плотности талантов на единицу юного населения, по убеждению в престижности раннего освоения всего, что позволяет ребенку отличиться, Тбилиси, похоже, входил тогда, не знаю, как сейчас, в десятку самых передовых городов мира. Отрочество, проведенное в таком своеобразном месте, не могло не окраситься в соответствующие тона. Я был как все.
Единственное, что я себе оставил в Москве кроме школы — спорт. Легкая атлетика — это было святое. Именно в то лето, когда мы с отцом перебрались в столицу, я успел стать чемпионом Тбилиси среди мальчиков по бегу на 60 метров и в прыжках в длину. Только дурак решился бы добровольно погубить столь удачно начавшуюся карьеру. Тем более, что теперь появлялась возможность попробовать покорить Москву. Позже это удалось. И не только Москву. Но поскольку к толстоведению затронутая тема отношения не имеет, я в нее не углубляюсь. Продолжим о главном.
Однажды утром в класс вошел Пирятинский со своим гвардейским знаком на туго расправленной по груди гимнастерке, а следом легко вдвинулся невысокий мужчина в интеллигентно свободном московшвеемском костюме, с просторной залысиной над и без того просторным лбом. Элегантно сутуловатый, он уверенно положил свой портфель на учителькую кафедру, и не было в нем ни тени зажатости от новой аудитории, а, наоборот, была уверенность в полной необходимости своего здесь присутствия.
Пока Пирятинский объяснял, что это наш новый преподаватель литературы, что зовут его Александр Александрович Титов, что просит любить его и жаловать, с лица гостя не сходило выражение легкой досады: ну ладно, мол, хватит уже, оставьте, мы разберемся сами.
Первое появление Сан Саныча запомнилось не случайно. По программе на этом уроке полагалось начинать «проходить Толстого». Мы и начали. Но как!
Не было ничего сказано ни о мировом значении нашего самого великого классика, ни о его биографии — родился-умер, что написал, что говорил о других, что говорили о нем, особенно Ленин, — ничего, что полагалось бы и потому было ожидаемо, не случилось.
Уже через несколько минут новый учитель оседлал первую парту — лицом к классу, ногу на скамью, и, раскрыв томик Горького, стал неторопливо и вразумительно читать по нему очерк о Льве Толстом.
Мы, что называется, оторопели. Оторопели прежде всего от непривычности проявленного к нам доверия: можно слушать, можно и отключиться В классе повисла абсолютная тишина. Захватила сама увлекательность такого труда — слушать, только слушать, а не записывать, и не напрягаться для ответов, не тосковать от обязательности запоминания. А еще захватила магия звучащего мастерского литературного слова, которое в исполнении чтеца как будто разогревала воздух, погружала нас, слушающих, в гипнотическую словесную ауру.
Добавлю, что весьма непростая эта литературная вязь была адресована нам без скидок на нашу возможную неготовность оценить ее по достоинству. Тем не менее, слушайте, тянитесь, верьте в себя — это теперь принадлежит и вам тоже! Так можно было понять, да так и хотелось понимать происходящее.
В очерке Горького много таких деталей, таких живых и точных описаний, что Толстой делается буквально видимым. Учитель верно рассчитал, что если захотеть заразить образом живого Толстого без лишних, как говорится, слов, то надо озвучить слова, расставленные по бумаге Максимом Горьким, исполненные тогда еще, когда великий Лев был жив или сразу после того, как он ушел…
В центре нищей и хулиганистой Марьиной Рощи, в оторопевшем от предложенных ему гуманитарных горизонтов классе, сплошь состоящем из всегда голодных, обношенных, и при этом, конечно, искрящихся тайным подростковым зовом непременно состояться и не знающих, что проживут они меньше, чем сверстники в цивилизованных странах, такая у них Родина, в таком вот классе звучал удивительный текст об удивительном их соотечественнике.
«Видел я его однажды так, как, может быть, никто не видел: шел к нему в Гаспру берегом моря и под имением Юсупова, на самом берегу, среди камней, заметил его маленькую, угловатую фигурку, в сером, помятом тряпье и скомканной шляпе. Сидит, подперев скулы руками, — между пальцев веют серебряные волосы бороды, — и смотрит вдаль, в море, а к ногам его послушно подкатывают, ластятся зеленоватые волнишки, как бы рассказывая нечто о себе старому ведуну… В задумчивой неподвижности старика почудилось нечто вещее, чародейское, углубленное во тьму под ним, пытливо ушедшее вершиной в голубую пустоту над землей, как будто это он — его сосредоточенная воля — призывает и отталкивает волны, управляет движением облаков и тенями, которые словно шевелят камни, будят их… Не изобразить словом, что почувствовал я тогда; было на душе и восторженно и жутко, а потом все слилось в счастливую мысль:
«Не сирота я на земле, пока этот человек есть на ней!»
Не сиротами были и мы, потому что был этот человек.
Сан Саныч пронзил нас Толстым — с помощью горьковского текста. А во мне была и готовность пронзиться, еще раньше подготовленная толстовскими текстами.
Каким образом Пирятинский раздобыл для своей школы такого педагога, как Титов, остается загадкой. А теперь и не спросишь…
Может быть, они вместе воевали … Александр Александрович, которого мы сразу упростили называть до Сан Саныча, был контужен под Сталинградом. С тех пор плохо слышал. Глухота у него получилась странная: в определенном регистре она вообще не давала о себе знать, но если собеседник форсировал голос, она сразу себя сказывала. Тогда он просил: «Говорите тише».
Было известно, что у него есть основная, помимо школы, работа: редактора в «Детгизе». Но, видимо, педагогика влекла. И он взял себе один класс, чтобы провести в нем литературу от восьмого до десятого. Я оказался именно в этом классе. Судьба!
Для знакомства Сан Саныч дал нам домашнее задание: описать самое памятное впечатление минувшего лета.
То лето я провел на море, на Черном, в Кобулети под Батумом. Кто о чем, а я решил рассказать о море.
О лаврах Айвазовского в прозе мечтать, конечно, не приходилось, но, как выяснилось, в четырнадцать лет вообще все трудности предусмотреть сложно. Банальностей типа «море было большое», а тем более «море смеялось», мне удалось избежать, но все-таки за сочинение я получил от Сан Саныча полновесный кол, то есть единицу, то есть — хуже некуда. Была и разборчивая резолюция красным: «Сочинение интересно попыткой описать море. Очень много ошибок».
Выше я говорил о своих сложных отношениях с русским синтаксисом — точнее об отсутствии этих отношений. Воспроизводя на бумаге впечатления от морских красот я умудрялся обходиться без запятых. Некоторые, правда, стояли, но не на тех местах, где бы им следовало стоять.
Лучше всех тогда написал Коля Борох. Его сочинение Сан Саныч даже зачитал вслух. Сейчас Николай — известный в стране экономист, профессор в Высшей экономической школе. А тихий Сережа Дрофенко вообще о своих летних впечатлениях рассказал стихами. Потом он тоже стал известен — возглавлял отдел поэзии в журнале «Юность». А умер нелепо. За обедом в Доме литераторов крошка «не в то горло» попала. Он постеснялся об этом сказать, закрыл лицо руками и рухнул. За столиком с ним сидели Гриша Горин, Аркадий Арканов и Василий Аксенов, все — врачи по основному образованию.
Позже 607-ю школу Пирятинского сделали «с математическим уклоном». К тому времени класс Титова давно с ней распрощался. Он и не вписался бы в нее, поскольку сложился в конце концов образцово гуманитарным. И не могло быть иначе. Мы становимся теми, кто нас учит.