Письма к Василию Розанову - Леонтьев Константин Валерьевич
64
Какая, «врожденная» потребность писать и почти полувековое абсолютное невнимание общества к писателю, почти полная его нечитаемость! Миф о «муках Тантала», я думаю, никогда еще не имел для себя такой иллюстрации, как в этом своеобразном русском писателе с своеобразною, поразительною судьбою.
65
Поразительно. Я же выше сказал, что это был маленький Тамерлан, проигравший всю жизнь «в дураки» в провинции. Это признание Л — ва о «гран-пасьянсе» почти буквально совпадает с моею мыслью.
66
Действительно: есть писатели, которые входят в плоть и кровь общества, страны; и есть писатели для полок библиотек. 99 % литературы существуют для библиотек. Существование скучное, тусклое, печальное. Невозможно и представить себе, что значит «входить в жилы» общества, чувствовать, что ты перерабатываешь дух людей, быт людей. Это — особая психология, головокружительная.
67
Увы, таинственное предчувствие Л-ва сбылось. Он умер в этом году, едва только переехав к Троице-Сергию.
68
Какое наблюдение! Действительно, бесценная жизнь (Лермонтов, Грибоедов, Пушкин) пересекается точно каким-то насилием на половине и уносится; а сколько «старичков на пенсии» мозолят глаза казначейству и выглядят «кащеями-бессмертными».
69
Письмо — «открытое», с бланком для ответа.
70
Какой везде грустный тон! При объяснении теорий Л-ва нужно постоянно иметь в виду, что они изошли от «Иова на гноище». Тут не запорхаешь. Не запоешь лазурных песен. Самая религия представится, как утешение сквозь грозу. Да, есть Бог «в тихом веянии» (явление Илии пророку) и есть Бог «в буре» (говоривший Иову). Л-в слушал последнего. И не мудрено, что собственные глаголы его «рвали паруса», а не шелестели в кружевах изнеженных слушательниц и слушателей.
71
Довольно курьезно, что имя Астафьева (московский философ 80-х годов) все же более известно читающему русскому обществу, нежели имя Л — ва. Я слыхал, что устно он хорошо говорил, но литературная его речь была до того чудовищно мертвенна, непонятна, неуклюжа, что, получив его «две брошюры», я повертел в руках их, как кирпичики или как плитки из библиотеки Ассурбанипала, и бросил. И такой-то писатель был единственным, через популяризацию которого еще мог подняться Л-в. Между тем сам он был «scriptor elegantissimus», как говорится у Кюнера, кажется, о Саллюстии. Л-в писал, как думал, как написаны эти письма; надеюсь, читатель увидит, что он пишет легко, ярко, выразительно; что в речи его нет ни непонятностей, ни лишних слов. Отсутствием ненужных слов, которые почти у всякого писателя занимают от 1/3 до 3/4 написанного, Л-в всегда меня прельщал.
72
Т. е. в сущности обходили всю философию Л-ва, останавливаясь на нем, лишь как на публицисте-консерваторе. Вне теории «предсмертного у простительного смешения», Л-ва просто нет, он как бы не родился, не произнес ни слова.
73
Л-в переслал мне и я сохраняю этот любопытнейший сборник. Он представляет собою две толстые переплетенные тетради, на подобие ученических «черновых» или «общих тетрадей», в четвертинку форматом и в толщину учебника Иловайского. По обеим сторонам каждого листа наклеены отзывы о Л-ве. Их в общем очень много, по они все почти появлялись или в губернской провинциальной прессе, или в захудалых столичных органах. Почти во всех их Л-в пересмеивается или перевирается, или если хвалится, так «оптом», без вхождения в подробности его мышления. Журнальных статей, т. е. основательных, нет ни одной. Наклейки эти, перед тем, как их послать мне, Л-в грустно перечитал и усеял своими замечаниями, полемикой, осуждениями, воспоминаниями или автобиографическими, или о знакомых и о друзьях-писателях. Получилась любопытнейшая книга, где мы как бы присутствуем в комнате самого Л-ва: так близко стоим к психологии его in statu nascendi. Может быть, со временем я дам некоторые из этих заметок: они будут дороги любителям Л-ва, каковых всегда будет несколько в литературе.
74
Место христианства в истории — первая моя журнальная статья-кой в чем, пожалуй, остается верна и до сих пор; но в общем она лирически-наивна. В се конце я увлекаю читателя на путь идей о примирении, о непротиворечии христианства и науки: «напр., - говорю я, — противоречит ли нагорной проповеди система Коперника? Это — явления разных категорий, вполне согласимые». Л-в на это и отвечает совершенно основательно.
75
Да, вот в чем дело: метод науки вовсе не тот, что «откровения»… И темы другие. Но тут приходит на ум одно соображение: астрономия, геометрия, «звездочетство» и измерение «градуса меридиана» входило в древние религии «волхования» и не входит в религию только сейчас, у нас. Наша религия «скорбей сердца» и «утешения» для «плачущих», «алчущих» и «гонимых». Что им даст «звездочетство»? Просто — оно им не нужно. Но только им. Нами и нашим душеустроением не исчерпывается религия, не кончается; и особенно, нс была начата в истории. А «творение миров», а идея и факт «Творца миров»? Он доест астронома, направляет трубу его телескопа. И алгебра, и механика здесь у места. Дело в том, что мы к 19 — 20-му веку окончательно слили религию с моралью, исключив из последней метафизический момент. Вот этот-то метафизический момент нисколько не расходится с наукою, и даже с чудом в ней. Ведь биология же нас учит, что, напр., все внутри нашего тела процессы, напр., пищеварение, совершаются сокращенными путями, через заготовленные в организме кислоты, щелочи, механизмы, которые делают ненужными длинные обычные (химические) процессы. В сущности, каждая реальная вещь есть маленькое чудо в своем роде, и источник чудесных феноменов.
76
Нельзя не обратить внимания, что как с идеями Л-ва роднит с одной стороны Ницше, так с его вкусами удивительно совпадают гак называемые, эстеты», декаденты», «символисты» и проч. Мне известно (из личных знакомств), что они даже и не заглядывали в Л-ва, прямо не знают о существовании его. Между тем коренная его мысль, сердцевинный пафос — порыв к эстетике житейских форм, к мистицизму и неисповедимости житейской сути — суть в то же время надпись на поднятом ими знамени. Замечательно, что почти сейчас же после его смерти (в 1891 г.) явилось шумное, яркое, самоуверенное движение в сторону «красивых форм жизни»; зашумели Рескин, Ницше, Метерлинк, наши «декаденты». И вот тут-то выразился роковой fatum Л-ва, что то движение, которое он так страстно призывал всю свою жизнь, когда родилось, пришло, почти победило, — то даже и не назвало его по имени. Это действительно поразительно. Да и не виною ли в этом, что Л-в так замешал свое имя и силы в хронику текущих событий; не виною ли просто журналы, в которых он участвовал и которых никто не читал??
77
Вот здесь и подходит как бы «нож к горлу» Л-ва: он — монах, испрашивавший благословения старца на образ мысли свой, на труды литературные. Но «конные полки» Варшавы ворошат ему мысли, но кудри Алкивиада обольщают его. С «наукой» он разделался, почувствовав к ней скуку; скорее — положил ее в карман с твердым намерением не вытаскивать и не справляться. Но от «эстетики жизни» он не мог заснуть, и между тем вынужден признать, что более всего ее разрушает демократический прогресс, являющий лишь светски обработанные истины Евангелия: братство, свободу, равенство. В катакомбах все это было «Бога ради», на парижских улицах «для себя», но результат гам и здесь один: «первоначальная простота» (в катакомбах), «вторичное упростительное смешение» (на парижских улицах). Преторианец или гвардеец преобразуются в «сироту» хныкающего, или в блузника работающего. Там и здесь ни тоги, ни аксельбантов не сохранится. Но тут начинался пафос Л-ва: «если без аксельбантов, то я лучше хотел бы умереть, даже — не родиться!» Таким образом на дне его души, на самом ее дне лежали как бы вечно грызшие друг друга два змия: эстетизм и христианство, «эллин» и житель катакомб.