Роман в письмах. В 2 томах. Том 1. 1939-1942 - Иван Сергеевич Шмелев
5. XII—6.ХII.41
12 ч. 15 мин. ночи на 6-ое
Посылаю почему-то 7-го
Знаешь, Ольгушоночка, в нашей переписке сам черт ногу сломит. Она не может не войти в историю русской литературы, (но когда я пишу тебе, будь уверена, что об этом забываю и не для «истории» пишу, а весь — в тебе, до самозабвения!) и будущие словесники во многом запнутся, — придется делать много «примечаний». Дело в том, что «expres» перебивают письма, посланные раньше, ответы на expres перегоняют ответы на письма ранние, а т. к. ты меняешься по часам (я — хотя и «вспыхиваю», но редко), то путаница для гг. словесников будет непосильная, чтобы им разобраться в самом содержании «истории странных сношений, очевидно, безумно любящих друг друга корреспондентов». Смотри: в письме от 21.XI — expres'e — ты вся — нежность и радость моя. Получил его 27.XI. На другой день — писала — в отчаянии от моей обиды (и все о письме 15.XII), непостижимо жестко. За это время я тебе — только свет посылал. А твое письмо 22.XI получил сегодня! «Историки» скажут — «письма из сумасшедшего дома!» Ну, это мое письмо поможет. Целую голубку. И. Ш.
Прошу: ешь больше устриц! Дают кровь. Я ем по 2 дюжины и фосфор.
95
О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву
7. XII.41
«Скажи как любишь» — В открыточке твоей от 1-го XII…
«Напиши как любишь» — мое, — скрестилось где-то с твоим в пути… (Или — неужели в неотосланном сгорело?)… Но все равно… эти… слова… летят навстречу! —
Ты хочешь того же, что и я!.. Как мне понятно это! Ты хочешь слышать, впивать глазами, еще, еще раз знать, прочесть, чтобы, на миг хоть, волной любви быть унесенным… чтобы словам этим дать сердце сжать до сладкой боли и… «замереть»… Так, я, читая твое, вдруг вздрогну вся, глаза закроются, и от них пройдет струей горячей до сердца. Сожмет его… Как чудесно!.. И… голова закружится чуть-чуть… И несколько мгновений я отрываюсь от письма, чтобы снова, снова, снова его впитать глазами, вобрать чуть слышный аромат твой, всякую черточку заметить и отыскать за ней движение твоей мысли, чувства, угадать твое дыхание…
Ивик, радость моя… мне мало твоих писем! — А сама я… не могу всего сказать тебе в письме. О, как завидую я твоему Дару суметь словами сказать все так, что не хватает в груди дыхания… Как ты 2–3 чертами коснуться можешь такого [скрытого]… Конечно поняла… Как ты мне близок! Такой совсем ты свой, мой, невероятно близкий! Так радостно-близкий. И — так убийственно далёко! И в этом мука… Нестерпимо. Я так страдаю. Так же не может! И что, что я могу! Ваня, я так… несчастна. Несчастна и… в то же время так безумно счастлива тобой! Господи, отчего же так все сложно? Как опрометчиво я поступила тогда в 37 г.! Я вспоминаю шаг за шагом эту весну, лето, осень 36 г., последнего свободного и… вспомнила: 22-го июня 36 г. как раз пришел отчим из больницы накануне, — я так страдала. Я помню, было мне невыносимо. Я вдруг решила позвонить И. А., который тогда еще не был так близок нам. Я еще о личном с ним не говорила.
Я решилась позвонить ему. С. даже останавливал, указывая на то, что так просто его не тревожат, что он это не любит, занят. И. А. — «понял» и… позвал меня тотчас же к ним приехать. И у них, не оставил в доме (мне, помню, не хотелось и перед Н[атальей] Н[иколаевной] открыться, и я не знала, как же мне сказать все), но чутко угадав, повел гулять.
Когда мы шли, меня пронзило вдруг ужасной болью, под сердцем где-то. Я ему сказала: «будто меня, как бабочку, кто-то на булавку посадил». И. А. объяснил мне, какой это нерв и отчего может быть. Так было раза 2. Во всю жизнь не повторилось больше. Мы долго где-то гуляли и говорили. Я ничего не видела. Но под конец куда-то мы пришли, и вдруг И. А. остановился… Передохнуть… А я… вижу, стала видеть… — березки. И говорю: «Господи, как наши, будто Россия». «А я и хотел узнать, — увидите ли?» И. А. дал мне свои книги… Я потом (авг.) была на море. Взяла с собой и маму, — она издергалась тогда бедная. Сережа сдавал последние экзамены.
В начале сентября я возвратилась из отпуска, а 15-го сент. скончался отчим… ужасно..! Сережа в день его похорон лежал при смерти — фурункул в носу, не собравшийся в одно место, но расползшийся флегмоной по всей ткани. Было 7 разрезов. Спас его удивительнейший русский специалист — Б. Э. Родэ. 15-го же утром я получила письмо из Голландии, на котором и решила все, все кончить. Это — 36-ой год! Не лучше 37-го! Но тогда, эта боль в груди! Ваня, не твою ли я приняла из далей? Ваня, милый мой! Но все же отчего _к_а_р_а_т_ь_ меня? За что? Эта опрометчивость моя вытекала из святого желания, жертвы… Я тогда не о себе думала… Я никогда не думала об этом как об «устройстве» себя или еще что-либо подобное. Нет, Ваня, верь мне. Пока я служила, пока я была необходима дома, моим, я не считала возможным устраивать «личную судьбу».
У меня было несколько случаев возможности «прекрасно устроиться». Но я… возмущенно отклоняла. Я не смела и думать. И… никакой зависимости от этого «устройства».
О моей семье заботилась я, сама. Никаких замужеств из-за «устройства» я бы не потерпела. Работали мы с мамой. Мама дала мне и С. образование, и мы смогли стать на ноги. Я считала, что мой заработок — это мамин вклад. М. б. потому, что все я в себе держала «зажатым», — м. б. поэтому и был «прорыв», как тогда с хирургом. Все-таки жизнь-то шла, и я была молода, и уже 30 лет! Только «посмотреть» жизнь хотела! Что-то кроме клиники и долга. Не знаю. Я не оправдываю себя. Ну, довольно. Я слез наглоталась вволю. За что же еще и еще? Ванечка, я так тебя люблю! Так рвусь к тебе… так… вся твоя! Мне стыдно стало из твоего письма за мое «движение жертвенности». Я не продуманно сказала. Только по движению сердца. Опять опрометчивость. Я поняла, я знаю, что так нельзя. Что ты — без компромиссов… что, ну… вообще… нельзя. Не «по букве», не по «Лизиным» мотивам, и не по «Тане»434, — но где-то в глубокой правде. Это — беспорядок. Беспорядок для слишком мне святого. Кукушка? В детстве у нас