Валентин Пикуль - Честь имею
В коалиционных войнах трудно найти примеры, чтобы союзник жертвовал собой ради успехов союзника. Но август 1914 года убедил весь мир в том, что Россия свято верна союзническому долгу. В эти дни Петербург информировал Париж: «С удовольствием констатируем факт переброски немецких сил против нас, чем облегчается положение французов…» Даже французский маршал Фердинанд Фош уж на что не любил делить свою славу, но и тот вынужден был открыто признать:
— Именно русским солдатам мы всегда останемся благодарны за то, что имеем право гордиться «чудом на Марне»…
Между тем в прусском Мариенбурге полковник Макс Гоффман объяснял пассивность Ренненкампфа эпизодом на вокзале в Мукдене, когда Самсонов дал Ренненкампфу по морде:
— Не думайте, что Ренненкампф забыл этот случай и не пожелает отомстить Самсонову за свое публичное унижение…
Пришлось потревожить сладкий сон Гинденбурга.
— Решайтесь, мой генерал, — сказал ему Людендорф.
— Я как ты скажешь, — мудро отвечал Гинденбург…
Самое пикантное во всем этом: хотел того или не хотел Людендорф, но так уж получалось, что все-таки не собака крутила хвостом, а хвост раскручивал собаку, — Людендорфу поневоле приходилось следовать за мнением Макса Гоффмана:
— Именно на том убеждении, что Ренненкампф не придет на помощь Самсонову, мы и будем строить всю операцию…
Неизвестно кто, Людендорф или Гоффман, но один из них подошел к телефону, на чистом русском языке сказал:
— Генерал Клюев? Здравствуйте, дорогой Николай Алексеевич, рад вас слышать… К сожалению, обстановка изменилась, вашему корпусу придется отступить назад. Понимаю, понимаю… отступать всегда неприятно. Но — что поделаешь? Так надо…
* * *…неоправданные потери в пехоте, особенно среди офицеров, бравировавших своей лихостью, считавших особым шиком дефилировать с сигарой в зубах под косящим огнем вражеских пулеметов. И все лишь ради того, чтобы не прослыть трусом и заслужить прозвище «молодчага». Во всех армиях мира офицеры шли в атаку позади солдат, а в русской офицер шел впереди солдат, помахивая тросточкой или былинкой травы, почему самая первая пуля доставалась непременно ему. Выговоры не помогали:
— Я же офицер, черт возьми! — оправдывались «молодчаги». — С кого же, как не с меня, брать пример солдату?..
Предгрозовые дни августа застали меня в ухоженном и уютном Нейденбурге, где немки почтительно кланялись нам, русским офицерам, а поляки снимали шляпы; по вечерам немцы закрывались на все запоры, а поляки, до нашего прихода в Пруссию принужденные говорить по-немецки, теперь свободно распевали гимны своей стародавней вольности:
Плыне, Висла, плынепо польской крайне,а допуки плыне,Польска не загине…
Постовский руководил самсоновским штабом тоже из Нейденбурга, недалеко от границы с Россией, и настроение «сумасшедшего муллы» было далеко не из лучших. Он сказал:
— Когда старый козел гоняется за молоденькой козочкой, тогда всем нашим козляткам бывать сиротами.
— Вы намекаете на Павла Карлыча? — спросил я.
Постовской протирал стекла пенсне с таким старанием, как артиллерист оптику боевого прицела родимой пушки.
— Да, — ответил не сразу. — Я вообще не доверяю генералам, сделавшим карьеру в пятом году, когда они играли незавидную роль карателей. Может, подобные люди тогда и были нужны его величеству, но для войны они вряд ли годятся… Ренненкампф уже попался (и не раз) на грязных махинациях с продажными интендантами, а теперь не стыдится таскать за собою молодую красивую сучку, словно желая доказать подчиненным и всем нам свое геройское «молодечество»…
Самсонов удивлял меня своей выдержкой и, даже ненавидя Ренненкампфа, никогда не бранил его открыто, признавая в нем своего боевого соратника, обязанного прикрывать его армию с правого фланга. На рабочем столе Самсонова я видел раскрытый том Масловского о Семилетней войне, когда Восточная Пруссия покорно присягнула на верность России, и рукою моего генерала были жирно подчеркнуты в тексте слова графа Шувалова, сказанные еще в 1760 году: «Из Берлина до Петербурга не дотянуться, но из Петербурга достать Берлин всегда можно…»
Я доложил данные разведки, которые никак не могли вызвать радостных эмоций. Активное перемещение немцами эшелонов за линией фронта казалось мне подозрительным.
— Вы меня не пугайте, — грузно поднялся Самсонов и, достав платок, смачно в него высморкался. — Русские генералы с детства пуганные… всякими сказками.
— Извините. Я не вправе вмешиваться в ваши распоряжения. Но мне думается, что 13-й корпус генерала Клюева, как и 15-й корпус генерала Мартоса, рискованно выдвинулся вперед, а «бедным михелям» никак не смириться с потерею Алленштейна, этого важного узла железных дорог всей Пруссии.
— Алленштейн… как его историческое название?
— Олштын — древний польский город, когда-то столица епископов… Наконец, — договорил я, — наши буквенные коды, придуманные для развлечения младенцев, надо полагать, уже давно расшифрованы немцами, а штаб вашей армии, смею заметить, ведет переговоры по радио даже открытым текстом…
Самсонов, явно раздраженный, захлопнул книгу.
— Клюев чего-то попятился назад, — сказал он, — хотя причин для отхода не вижу. Правда, у него большие потери. Николаю Алексеевичу, наверное, стало жалко солдат.
— Мне тоже их жалко. Тем более что наши солдаты четверо суток не видели хлеба. Там, в Алленштейне, пять пивоваренных заводов, но одним пивом сыт не будешь…
Самсонов признал, что обозы безнадежно отстали, а солдаты измотаны бесконечными переходами и боями. Но подвоза не было: узкая колея немецких железных дорог не могла принять на свои рельсы расширенные оси русских вагонов. Жилинский из Волковыска не скрывал, что все эшелоны с боеприпасами и провизией застряли где-то возле самых границ, образовав страшную «пробку» за Млавой.
— Если пробка, — диктовал Самсонов, — пускай сбрасывают вагоны под откос, дабы освободить пути под новые эшелоны.
Жилинский отбил ответ по телеграфу, что за Млавой откоса не имеется. Вся эта дурацкая перебранка происходила на моих глазах. Самсонов вызвал к себе Нокса.
— Дорогой майор, — сказал он ему, — вы уже достаточно пронаблюдали за успехами своей армии, а теперь… Теперь, я думаю, вам лучше бы покинуть армию.
Впоследствии Нокс, ставший генералом, сыграл зловещую роль в сибирском правительстве адмирала Колчака, а тогда, еще скромный майор, он с некоторым вызовом отвечал генералу, что в леса Пруссии его загнало не праздное любопытство:
— Я должен координировать совместные действия русской армии с нашей, желая видеть развитие вашего успеха.
— Это вам не удастся, — грубо ответил Самсонов, так грубо, словно отпихнул Нокса от себя. — Ваша армия слишком далека, а я не способен координировать свои действия даже с Жилинским и, стыдно сказать, даже со своим соседом по флангу…
Нокс, кажется, был смущен. Европейцы всегда много болтали о «загадочной русской душе», парижане восхваляли особый «славянский шарм», а Нокс выразился о нас конкретнее.
— Все русские похожи на сумасшедших, — сказал он, когда мы покинули штаб Самсонова. — Широта славянской натуры совмещается с узостью предвидения. Вы считаете нас, англичан, слишком осторожными на войне, но согласитесь, что именно этого качества вам никогда и не хватало.
Я не стал вдаваться в полемику, кратко ответив, что в калейдоскопе событий трудно выявить общую картину. Со стороны Мазурских озер в направлении Нейденбурга наплывали темные грозовые тучи, вдали, словно переблеск сабель, полыхали молнии, вонзавшиеся в гущу лесов. Было душно, смутно, тревожно.
Наверное, и Нокса угнетали дурные предчувствия.
— Вы, надо полагать, знаете больше Самсонова?
В этот момент я вспомнил старую солдатскую притчу о тех убитых врагах, которые пустыми глазами глядят на своих победителей, словно предсказывая им скорое отступление.
— Наше положение сейчас как при… Ватерлоо!
— Не понял вас, — оторопел Нокс.
— Наполеон выиграл бы эту битву, если бы на помощь ему вовремя подоспели резервы маршала Груши. Но Груши не пришел, и Наполеон перестал быть Наполеоном.
Нокс все понял и натужно засмеялся.
— Смелое сравнение Самсонова с Наполеоном, — сказал он. — Но еще смелее сравнение Ренненкампфа с Груши…
Вечер этого дня я закончил в польской семье, предки которой — увы! — давным-давно оказались германскими подданными. После грозы в природе наступило затишье, город засыпал, опустив ставни на окнах, а дочь хозяина, обворожительная в своей греховной красоте, навзрыд читала гостям Адама Мицкевича, глядя в мою сторону, словно спрашивала одного меня: