Кронштадт - Евгений Львович Войскунский
А потом (продолжал меж тем Федор Толоконников) вернулась с сухопутья остальная часть команды — и ремонт закончили мощным рывком. Испытание после ремонта, а заодно и задачу номер один сдавали на Неве, когда сошел лед. Между Охтенским и Железнодорожным мостами есть в матушке-Неве ложбина с 24-метровой глубиной. Тут и отрабатывали погружение-всплытие, проверяли технику, организацию службы.
— Торпедные стрельбы вот отрабатывать негде, — говорит Федор Толоконников. — Торпедные стрельбы будем в походе отрабатывать. По немцам.
Голос его звучит ровно. Прищуренный взгляд устремлен в голубой круг иллюминатора.
— Плесни-ка еще чуток. — Федор подставляет стакан под горлышко фляги. — Стоп. Чтоб их всех, фашистскую сволочь, всех до единого перебить. — Выпил одним махом, нюхнул хлебную корку. Повторил: — Всех до единого. Или все ляжем прахом, или выжжем фашизм дотла. — Он поднимается. — Ну, я Володьки не дождусь.
— Да он вот-вот приедет. Погоди немного.
Стук в дверь.
— Разрешите? — Слюсарь перешагивает через комингс. — Здравствуйте, — приветствует он Толоконникова.
— Здравствуй. — Федор, прищурясь, смотрит на вошедшего. — Знакомая личность. Очень знакомая. Не узнаешь меня, старлей?
— Почему не узнаю. Вы Федор Толоконников.
— А ты Слюсарь, верно? Так ты тоже у Козырева служишь?
— Так точно, товарищ капитан-лейтенант.
— Чего ты тянешься? Мы не в строю сейчас. Это ж надо — попал к Козыреву!
— Случайное совпадение, — усмехается Козырев. — Ничего, у нас отношения хорошие. Верно, штурман?
— Так точно, — исподлобья глянул на него Слюсарь. — Товарищ командир, когда у нас выход?
— В двадцать три. Или позже.
— Позже, — говорит Федор Толоконников. — Сегодня понедельник. Не раньше чем в ноль часов одна минута выйдем.
— Ну, до двадцати трех я с устранением девиации успею. — Слюсарь словно бы не услышал замечания Федора. — Разрешите идти?
— Смотри-ка, — развеселился вдруг Козырев, — как мы тут сошлись. Прямо хоть снова открывай заседание комитета по делу Козырева.
Федор прищурился на него:
— Думаешь, теперь решили бы иначе? Так же бы решили. А, Слюсарь? Как считаешь?
— Лично я решил бы иначе, — холодно отвечает Слюсарь и, козырнув, выходит из каюты.
— Лично я, — кривит губы Федор. Ткнул окурком в пепельницу. — Так. Я пошел, Андрей. Спасибо за хлеб, спирт. Владимиру скажи, пусть ко мне на подплав подскочит.
— Будет сделано.
Козырев провожает гостя до трапа. Только сошел Федор на стенку, как подкатывает полуторка. Из кузова выпрыгивают молоденький лейтенант и два краснофлотца.
— Опускайте борт и начинайте выгрузку, — командует лейтенант.
А из кабины выходит, прямой и высокий, Владимир Толоконников. Спешит к брату, несколько секунд они стоят обнявшись. Федор смотрит на рукав Владимира:
— Ага, дали тебе наконец старшего лейтенанта. Поздравляю.
— Спасибо, Федя. — Владимир сдержанно улыбается. — Сейчас знаешь что было? Едем мы по Карла Маркса, и вдруг из подворотни вылетает щенок, такая дворняга в черных пятнах, и облаивает машину. Представляешь? Собака в Кракове появилась!
Июньская белая ночь простерлась над заштилевшим заливом. Серая башня Толбухина маяка осталась позади. Уже почти год, как погашен старейший на Балтике маяк. Почти год, как воюем (думает Иноземцев, стоя на корме «Гюйса» у лееров). Год, как у меня под ногами не твердь земная, а вибрирующая от работы машин стальная палуба. Когда-нибудь я тебе расскажу, как клубится вокруг Толбухина немота белой ночи. Каждый раз, как минуем этот седой маяк, душу охватывает печаль. Будто осталось за маяком, в синеватом размытом пространстве, все, что было в жизни, — пионерский костер под Сестрорецком и лыжные походы в Парголово, жесткая борода отца, вернувшегося с зимовки, и марки африканских колоний с жирафами и верблюдами, неясный облик кораблей, несущихся на воздушной подушке, и тонкие Танькины пальцы, мнущие пластилин. Вся прежняя жизнь там осталась — и ты тоже. Я целовал тебя в саду Госнардома, помнишь, я целовал тебя…
На юте у кормового среза — три фигуры. Доносится бойкий голос:
— Товарищ мичман, а встречать эту лодку тоже мы будем?
Мичман Анастасьев занят — замеряет динамометром натяжение трала.
— Кончай травлю, Клинышкин, — говорит он.
— Так фрицы ж нас не слышат.
— Все равно. Вон Бидратый молча вахту стоит, и ты помалкивай. На Лаврентия придем — трави сколько хочешь.
Море гладкое, будто убаюканное тишиной ночи. Где-то впереди оно слегка отсвечивает перламутром — памятью о долгом мучительном закате. А за кормой — пенная полоса воды, взбитой винтами, и привычно плывут по обе стороны кильватерной дорожки красные буйки трала. Дальше — темный силуэт подводной лодки. Идет за тралом лодочка, ни огонька на узком ее теле, спят в торпедных аппаратах стальные сигары торпед. Пока спят… Слева и справа идут два морских охотника. Хорошие кораблики, бессонные дозорные флота…
Так бы и идти всем вместе по тихой воде ночи. Но так — только до Лавенсари. Следующей ночью лодка, погрузившись, пойдет дальше одна — в грозную неизвестность минных полей. Опять голос Клинышкина:
— Товарищ мичман, а в этом году война кончится?
— Навряд ли.
— А я в газете читал: мы вступили в решающие бои за полный разгром врага в сорок втором году.
— Вступили — значит, вступили. А щас заткнись.
— Есть заткнуться, — вздыхает общительный Клинышкин.
«Решающие бои, — думает Иноземцев. — Да, я тоже читал. В немецкой армии перемолоты лучшие дивизии. Она уже не в состоянии предпринять наступательные операции в масштабах, подобных прошлогодним. Шумели, что после русских морозов будет весеннее немецкое наступление, — где оно? Вчера в утренней сводке сообщалось, что на Севастопольском участке третий день идут серьезные бои. Опять наседают на Севастополь. Но это же не наступление на широком фронте, как в прошлом году. Теперь наш черед наступать. Зимой от Москвы фрицев отбросили, а теперь надо — от Питера. С Южного берега их погнать. Из Стрельны, из Петергофа…
Когда-нибудь я все тебе расскажу. Знаешь, что такое цинга? Это когда ломит всего, ноги не хотят ходить, а десны как мочалка. Никогда я раньше не знал, что такое зубная боль, — а теперь… А что такое чудо — знаешь? Чудо — это квашеная капуста! Я не шучу. Наш фельдшер Уманский раздобыл для меня в военторге миску квашеной капусты, ее выдают по рецептам — представляешь? Он велел есть капусту три раза в день по столовой ложке. И я ел. И цинга постепенно отпустила меня. Разве не чудо? Вот