Василий Гроссман - За правое дело
Он говорил быстро, убеждённым, взволнованным голосом и всё время чувствовал на себе тяжёлый взгляд Гитлера.
Министр хорошо знал, что в ту минуту, когда Гитлер, казалось, вовсе не слушает докладчика и думает о чём-то своём, он совершенно непонятным образом подмечал какую-нибудь неуловимую тонкость в сочетании мыслей, даже в интонации, и своей внезапной усмешкой заставлял вздрагивать.
Гиммлер прикоснулся рукой к лежавшим на столе бумагам.
Фюрер знает проекты, а он, Гиммлер, видел своими глазами, видел на пустынных землях Востока строгую простоту газовых камер среди сосновых лесов, подъезды и ступени, украшенные цветами… Печальная музыка расставания с жизнью и высокий огонь кремационных печей среди ночи. Не каждому дано понять поэзию первозданного хаоса, смешавшего смерть и жизнь.
Это был сложный и трудный разговор. Гиммлер знал, что каждый такой разговор, затрагивает ли он будущее немецкого народа, ущербность французской живописи, либо совершенства подаренной ему фюрером молодой овчарки, или небывалое число яблок, снятое в саду фюрера с молодой яблони, либо разоблачение «тайного еврейства» Рузвельта {105}, всегда преследует одну и ту же главную и тайную цель — приблизить его к фюреру ближе тех других трёх-четырёх, которые вместе с ним делили призрачное доверие Гитлера.
Но движение к этой цели не было просто, и когда фюрер был раздражён Геббельсом или подозревал Геринга, с ним следовало спорить и не соглашаться с его недовольством. Разговор с Гитлером был всегда сложен и опасен, его подозрительность была беспредельна, настроения подвержены быстрым изменениям, выводы почти всегда алогичны.
И сейчас Гитлер внезапно, перебив его, сказал:
— Я хочу слышать: исполнено! Я хочу слышать: исполнено! Я не хочу, закончив войну, возвращаться к этому вопросу… Зачем мне ступени, украшенные цветами, и все эти михельские профессорские проекты {106}. Мало, что ли, рвов в Польше, мало, что ли, бездельников в полках СС.
Он привстал, собрал со стола бумаги и некоторое время, точно накапливая раздражение, продержав их в воздухе, с силой швырнул обратно на стол.
— На кой чёрт мне ваши проекты и ваша дурацкая мистика с цветами и музыкой! Кто это сообщил тебе, что я мистик? Ничего этого я знать не желаю! Чего ты медлишь? У них танки? Пулемёты? Авиация? — Он тихо спросил: — Неужели ты не понимаешь? Неужели ты хочешь терзать меня, когда все силы мои собраны для войны?..— Он встал из-за стола и подошёл к министру.— Сказать тебе, откуда в тебе это стремление к оттяжке и к тайне? — Он посмотрел на розовую, просвечивающую среди поредевших волос кожу на голове Гиммлера и брезгливо усмехнулся.— Неужели ты не понимаешь этого? Ты лучше всех знаешь пульс народа, но неужели ты не понимаешь себя? Я-то понимаю, откуда это желание погрузить всё в тьму лесов и в мистику ночей. Ты боишься! И это от неверия в меня, в мою силу, в мой успех, в мою борьбу! Ты не верил, я прекрасно помню, и в двадцать пятом, и в двадцать девятом, и в тридцать третьем, и даже тогда, когда я сокрушил Францию. Трусливые души, когда ж вы поверите? Неужели, когда любой остолоп в Европе уже знает, что в мире есть одна лишь реальная сила, ты узнаешь об этом последним? Теперь, когда я поставил Россию на колени, когда она простоит коленопреклонённой пятьсот лет, ты всё ещё не веришь? Мне незачем скрывать свои решения. Сталинград будет взят через три дня. Ключ победы в моих руках. Я достаточно силён для этого. Пора тайн миновала. То, что я задумал, я сделаю, и никто в мире не посмеет помешать мне…
Он сжал ладонями виски, откинул со лба волосы и, оглянувшись, несколько раз повторил:
— Я вам покажу цветы, я вам покажу музыку!
27В приёмном зале рейхсканцелярии ожидал прилетевший от Паулюса полковник Форстер.
Форстеру впервые в жизни предстояло видеть Гитлера с глазу на глаз, и свидание это радовало и страшило его.
Ещё вчера в такой же утренний час он пил кофе и смотрел в окно на старуху в рваном мужском пиджаке, гнавшую по улице серую овцу. Вчера в этот утренний час он шёл по пыльной, нелепо широкой улице казачьего поселения, именуемого станицей…
Вечером самолёт сел на аэродроме Темпельгоф, но Форстер не смог сразу попасть домой — пассажиров нескольких снизившихся «юнкерсов» охрана не подпустила к выходу из воздушного вокзала. Среди ожидавших были генералы, они рассердились и требовали объяснения. Служащие аэродрома разводили руками… В это время, нарушая все правила, по лётному полю пронёсся от севшего вдали самолёта блестящий чёрный автомобиль и следом за ним три открытые машины. Один из пассажиров сказал:
— Гиммлер, он при нас вылетел из Варшавы.
И Форстер ощутил холодок страха перед силой, которая, казалось ему, была больше той, что в дыму и пыли, ломая сопротивление русских, рвалась к Волге. Он попал домой лишь поздно ночью.
Его встретили жена и дочь.
Форстер при радостных вскриках «ах, фати!» вынимал из чемодана привезённые подарки — маленькие сухие тыквы, именуемые в украинских деревнях «таракуцьки», глиняные горшочки для молока, деревянные деревенские солонки и ложки, вышитые полотенца, бусы — набор экзотических предметов, к которым питала страсть Мария, учившаяся в художественной школе. Всё это тут же было присоединено к раритетам — тибетским вышивкам, пёстрым албанским туфлям, цветным малайским циновкам.
— А письмо? — спросила Мария, когда отец вновь нагнулся над чемоданом.
— Письма нет, я не видел твоего студента.
— Разве Бах не в штабе? — спросила она.
— Нет, твой студент стал танкистом.
— Господи, представляю себе Петера на танке. Как же это, под конец войны?..
Именно в это время Форстера позвали к телефону. Негромкий голос предупредил, что за полковником утром заедут, просили подготовиться к докладу. Форстер понял, кому предстоит докладывать: с ним говорил старший сотрудник адъютантуры фюрера.
— Что с тобой? — спросила жена, заметив на раскрасневшемся после семейной встречи лице мужа иное, странное волнение.
Он молча обнял её.
— Большой день в моей жизни,— тихо сказал он.
Она подумала, что лучше бы большой день наступил не сегодня, но ничего не сказала.
Произошла странная вещь: дважды за сутки Форстеру пришлось столкнуться с человеком, которого он до этого дня ни разу близко не видел за все годы своей жизни. Подойдя к длинному, растянувшемуся на квартал двухэтажному зданию рейхсканцелярии, он обострившимся от волнения и любопытства взором отмечал подробности, о которых расскажет жене и дочери,— чёрную небольшую доску с золотым орлом у входа, сосчитал высокие ступени, измерил площадь розового ковра, покрывающего, как ему показалось, три четверти гектара, коснулся ладонью серой, под мрамор, стены, сравнил бронзовые бра с бесчисленными ветвями деревьев, оглядел замерших у внутренней арки неподвижных, литых из стали, часовых в светлых серо-голубых мундирах с чёрными обшлагами. За открытым окном, ведущим на улицу, послышалась короткая, словно приглушённые выстрелы, команда, звяканье оружия, чёткие негромкие приветствия.
Форстер увидел, как плавно остановился у подъезда огромный, блещущий лаком и стеклом автомобиль, тот самый, что нёсся накануне по бетонным плитам Темпельгофа, а две открытые машины, шедшие следом, почти не замедляя скорости, развернулись, и с привычной ловкостью на ходу из них выскочили чины охраны.
Через минуту мимо него под арку, ведущую к кабинету Гитлера, быстрым шагом прошёл, улыбаясь пухлым ртом, рейхсфюрер СС в высокой массивной фуражке, в развевающемся сером плаще.
Форстер ожидал вызова, сидя в кресле, ощущая непроходящее, всё нарастающее волнение. Минутами ему казалось, что у него вот-вот начнётся сердечный припадок с удушьем и тупой, тяжёлой болью под лопаткой. Его угнетали тишина и безразличное спокойствие секретарей — они были совершенно равнодушны к полковнику, прибывшему ночью из-под Сталинграда.
В таком ожидании прошло около часа.
Внезапно, по какому-то неуловимому движению в приёмной, Форстер понял, что Гитлер остался один в кабинете. Он вынул платок и тщательно обтёр ставшие влажными ладони. Казалось, с секунды на секунду его могут позвать. Но после этого прошло ещё двадцать минут тяжкого напряжения. Форстер хотел подготовиться к возможным вопросам, но навязчивая мысль мешала ему, он в тысячный раз в уме репетировал удар каблука о каблук, слова приветствия. «Точно шестнадцатилетний кадет перед первым парадом»,— подумал он и провёл ладонью по волосам. Затем он подумал, не забыли ли о нём, он просидит так шесть часов, служащие начнут улыбаться, и кто-нибудь скажет ему:
— Пожалуй, вам нет смысла ждать, получена радиограмма, что фюрер прилетел в Берхтесгаден.
И ему захотелось позвонить домой, запретить домашним разглашать среди знакомых новость.