Леонид Соловьев - Иван Никулин — русский матрос
— А я думал — не вернетесь!.. До меня ли вам в такой кутерьме!
— Я слово морское дал, помните, — ответил Никулин.
— Спасибо! Ну, что слышно там, на линии?
— Линия перерезана. Немцы могут быть здесь с минуты на минуту. Надо уходить. Вы как решили, товарищи? — повернулся Никулин к машинисту и кочегару. — С нами идете или остаетесь?
— На позор, на мучение оставаться? — сказал машинист. — Нет, я не останусь. А ты, Алеха?
— Я? — удивился и даже немного обиделся Алеха. — Довольно странный вопрос. Что я, паралитик или какой-нибудь бывший князь? Винтовку держать, слава богу, не разучился.
— Паровоз взорвать! — кратко и твердо заключил Никулин. — Фомичев, приготовь гранаты. Четыре связки хватит? — спросил он машиниста.
Машинист ответил не сразу: жалко было ему паровоз.
— Хватит…
К Никулину подошла Маруся. «Ну вот! — с досадой подумал он. — Баб еще не хватало в отряде! Не возьму ни за что!»
— Товарищ командир! — сказала она. — Я тоже с вами пойду.
— Видите ли… — Никулин начал мямлить, кашлять, путаться в словах. — Тяжело вам будет. Мы с боями пойдем. Иной раз и голодом придется сидеть по нескольку суток. Ночевать в лесу, в поле.
— К чему вы мне все это рассказываете? — настороженно, с неприязненными нотками в голосе спросила она. — Разве я сама не понимаю!
— Я это все к тому говорю, что вам лучше остаться, — решительно сказал Никулин, набравшись храбрости.
— Остаться? — повторила она, и голос ее обломился. — Вы понимаете, что вы говорите? Мне — остаться?..
— Ну что же такого? — заторопился Никулин, стремясь поскорее закончить этот тяжелый разговор. — Разве вы одна останетесь? Не все же уходят. И вас никто за это не осудит. Если хотите, я вам записку дам, что ввиду невозможности принять в отряд…
Не дослушав, она спрятала лицо в ладони и заплакала навзрыд. В лицо Никулину жаркой волной хлынула кровь от гнева, жалости и смущения.
— Да вы не плачьте! — сказал он морщась, — Подождите плакать…
В растерянности он оглянулся, но никто не спешил ему на помощь.
Маруся сквозь рыдания роняла горькие, жесткие слова.
— Сами уходите… а меня — к немцам! — говорила она. — За то, что я комсомолка… советская… За то, что каждый месяц на Доске почета была… Сами уходите, а меня — в петлю головой… А я думала… моряки…
Она зарыдала еще горше. Никулин чувствовал за спиной десятки глаз товарищей и знал, что взгляды их неодобрительны. Его растерянность переходила в смятение — он был беззащитен перед Марусей. Мысли его замутились — он слова не мог вымолвить, только мычал и кряхтел.
Его решимость и твердость были исчерпаны до конца. Дальше выдержать он не мог: слезы Маруси напугали его и лишили остатков самообладания.
— Перестаньте же плакать! — сказал он, схватив Марусю за плечо и сильно тряхнув. — Я для вашей пользы вам говорил! А если хотите — идите, пожалуйста! На общих основаниях, как все. Идите, только потом не жалуйтесь! Фомичев! — позвал он, стремясь поскорее спихнуть кому-нибудь рыдающую Марусю. — Вот займись, успокой гражданку, она к нам в отряд поступает. Крылов! Что стоишь, как пенек, не видишь, вода нужна! Вон из тендера набери!
Вода из тендера пахла нефтью, ржавчиной; Маруся выплюнула ее, сказав жалким голосом:
— Тухлая…
— Свежей принеси! Живо! — заорал Никулин на Крылова и, чувствуя, что вот-вот лопнет от злости, проклиная и презирая себя за проявленную слабость, отошел и встал поодаль, у ограды палисадника.
До него доносились затихающие рыдания Маруси, ласковые, успокаивающие голоса Фомичева и Папаши. Никулин закурил, в две затяжки вытянул всю папиросу и свирепо затоптал, растер ногой окурок.
Маруся наконец успокоилась, ее рыдания затихли. К Никулину подошел Фомичев, широко ухмыльнулся.
— Это уж так! — сказал он сочувственно, но с некоторым едва уловимым оттенком злорадства в голосе. — Я все это знаю, три года женатый. Как только жена в слезы, я сразу в кусты…
— Гранаты приготовили? — рявкнул Никулин. — Копаетесь там, черт вас всех задери!
И пошел бушевать, распекая встречных и поперечных — Фомичева, Крылова, кочегара Алеху, Жукова — всех без разбора.
Его усмирил Харченко.
— Тихо!
Он долго вслушивался в ночной, поголубевший от луны простор.
— Не пойму… Не умею сухопутные звуки разбирать. Для поезда больно уж тонко звенит.
Послушав еще, Харченко добавил:
— Однако идет сюда — к нам.
Один из трех путей разъезда был закрыт паровозом, остальные Никулин приказал перегородить столами и скамейками из пассажирского зала. Отряд занял позиции по обе стороны путей — часть засела в канаве, остальные во главе с Никулиным — в здании разъезда.
Гул с юга приближался. Моряки слушали, стараясь сообразить: что это может быть такое?
— Дрезина моторная! — раздался голос машиниста. — Фашисты, наверно, катят, путь проверяют.
Вскоре вдали на рельсах темным пятном обозначилась дрезина. Она шла средним ходом. Завал из скамеек и столов, преграждавший дрезине путь, был накрыт тенью от паровоза и не приметен издали — моторист чуть-чуть не врезался в него. Завизжав тормозами, дрезина поползла юзом и остановилась в каких-нибудь пяти метрах от завала.
Раньше чем немцы успели открыть дверь кабины, моряки уже стояли кругом с автоматами наготове.
— Вылезай! По одному! — скомандовал Никулин.
Крылов повторил его команду по-немецки.
Первым вылез белобрысый моторист — тщедушный, с цыплячьей шеей. Ноги моториста подкашивались от страха, зубы ляскали.
С него Никулин и решил начать допрос, правильно рассчитав, что насмерть перепуганный моторист не будет особенно запираться и врать.
Давай, «Федя»! Жми, «Федя»!
Допрашивали в дежурной комнате при тусклом свете семилинейной коптилки.
— Вы меня расстреляете? — спросил моторист. Зеленоватая бледность покрывала его лицо, он подпрыгивал на стуле от нервной икоты.
— Если скажете правду, не расстреляем, — ответил через Крылова Никулин.
— Хорошо, — согласился моторист. — Я буду говорить правду. За нами следом идет воинский эшелон с двумя бронированными площадками впереди. Мы проверяли путь для него. На дрезине имеется радиостанция, но мы не успели ею воспользоваться.
— Понятно! — прервал Никулин. — Больше ничего не требуется. Но помните — за каждое слово отвечаете головой. Крылов, останешься здесь дежурить.
На перроне Никулин кратко сообщил своим бойцам результаты допроса.
— Мы из этих бронированных площадок блин сделаем!
Он приказал машинисту и кочегару нагонять пары — максимальное давление, какое только возможно.
Алеха открыл дверцу топки. Оранжевый блеск озарил его приземистую кривоногую фигуру. Он сбросил блузу, остался в одной майке, лопаты угля одна за другой летели в топку. Машинист открыл поддувало, сифоны — пламя стало ослепительно белым и загудело; заревело низким сердитым басом. А кочегар работал без устали, без отдыха — то кидал уголь, то принимался шуровать в топке длинной кочергой. Его лицо, шея, голые руки лоснились от пота.
Никулин стоял у будки. Машинист время от времени докладывал ему:
— Семнадцать атмосфер!
— Девятнадцать…
— Давай, давай! — командовал Никулин. — Не лопнет, выдержит. Харченко, как там — ничего не слышно?
— Пока не слышно.
— Двадцать две, — сказал машинист.
Открылся предохранительный клапан. С оглушительным шипением и свистом над паровозом поднялся белый султан перегретого пара. Охлаждаясь, он сеялся на лица, моряков тонкой водяной пылью.
— Заклинить! — приказал Никулин.
Машинист полез на котел, заклинил клапан. Давление поднялось до двадцати трех атмосфер.
— Давай, давай! — торопил Никулин.
— Некуда больше, — отозвался из будки Алеха. — И так двадцать четыре нагнали. Котел взорвем… Ты не сомневайся, товарищ командир, восемьдесят километров даст наш «Федя», а то и все девяносто.
Харченко, чтобы гудение пара не застилало ему слышимость, ушел вперед по линии. Оттуда из холодной лунной мглы донесся его голос:
— Идет!
Все притихли.
— Харченко! — крикнул Никулин. — Скажешь, когда останется четыре километра.
— Есть сказать, когда останется четыре километра!
Моряки молчали, даже не перешептывались. Минута шла за минутой, и словно все натягивалась и натягивалась какая-то незримая тугая струна, готовая вот-вот лопнуть. Пленные стояли оцепенев — они угадали замысел моряков.
Харченко быстрым шагом подошел к Никулину.
— Время, товарищ командир. А то разогнаться не успеет.
— Пускай! — скомандовал Никулин машинисту.
— Эх, «Федя», прощай! — сказал машинист с невеселой удалью в голосе. — От моей руки погибаешь! Ну, послужи в остатний разок!..