Лилия Дерябина - Белая лилия, или История маленькой девочки, побывавшей в немецком плену
Два дюжих гестаповца в чёрной форме с засученными рукавами ввели женщину. Поначалу я даже не узнала свою мать, а узнав, вздрогнула: она еле держалась на ногах, вся в синяках, лицо опухшее, в волосах седые пряди. Но больше всего меня поразили её глаза: яркие зелёные, они стали чёрными, видимо, от перенесённых пыток расширились зрачки. Увидев меня, она рванулась из рук гестаповцев, но они крепко держали её.
Один из гестаповцев схватил меня и, положив на лавку, привязал верёвкой. Меня били нагайками, и из попы брызгала кровь, вырвали ноготь. Мама молчала, я тоже. Почему я молчала?
Горький опыт оккупации и плена научил меня терпеть и молчать. Если кричишь, пытаешься вырваться, тебя просто прибьют. Нам доставалось и нагайками, и стеком, пинком сапогами, натравливали собак. Часто детей сажали в карцер, из которого они выходили в ужасном состоянии. Мне вообще чаще доставалось. Я была очень шустрой. Рыскала по всему лагерю в поисках чего-нибудь съестного. Я даже умудрялась пробраться в солдатскую столовую и стащить что-нибудь для брата, ведь он был совсем маленький! И неоднократно попадала в карцер. А мама всегда учила: «Терпи, молчи! Мы должны выжить и вернуться домой. Будь сильной!»
Но когда гестаповец схватил раскалённую железяку, я услышала истошный крик матери — это был крик раненого зверя. И когда он приложил раскалённое железо к моей груди, я тоже закричала и потеряла сознание. Очнулась я уже в бараке. Вокруг меня суетились женщины. Они плакали, смывая с меня кровь, и я услышала, как они говорили: «Бедная девочка в восемь лет стала седая!» В тот момент я даже не поняла, что речь идёт обо мне.
Женщины кое-как состригли волосы на голове, которая была пробита, промыли мои раны, наложили на них листья подорожника: других лекарств у нас не было. Сильно болел ожог на груди, кровоточил палец с вырванным ногтем, я не могла сесть на попу, так как вся кожа на ней была порвана нагайками. Скорую помощь не вызывали. Все знали: тех, кого увозила «скорая», в лагерь уже не возвращались. Их увозили в крематорий.
Через два дня привезли мою маму и бросили на нары, я встала, чтобы помочь уже ей. Она была в ужасном состоянии: бредила, не понимала, где находится, звала то меня, то Эдика, ругалась по-немецки и по-русски, всё время просила пить. Я подавала ей воду в ковше, вдруг она выхватила у меня ведро и вылила его на себя, а потом начала биться. На шум прибежали солдаты, привязали её к нарам, но она продолжала биться. Тогда немцы вызвали машину скорой помощи и, кое-как затолкав в неё нашу маму, отправили её в «русскую больницу».
Глава десятая
Моя мама и монахини
Три месяца мы ничего о ней не знали и решили, что она погибла. Вдруг к нам в барак пришла надзирательница и, взяв за руки меня и брата, повела к зданию администрации. Там на ступеньках стояли две монахини. Увидев нас, они всплеснули руками и расплакались. Вид у нас был ужасный: мои раны гноились, белые волосы клочками торчали на голове. У Эдика ножки стали кривые, живот надулся. Одежда рваная, и мы сильно оголодали.
Когда маму увезли на «скорой помощи», мы с братом остались без материнского присмотра. Женщины, живущие в одном с нами бараке, работали на заводе по 12–14 часов, у них были свои дети, о которых нужно было заботиться. Не было лекарств и бинтов. Если заболевал кто-то, увозили в «русскую больницу», из которой никто не возвращался. Жильцы нашего барака пытались нам помочь нам. Но чем они могли помочь? Раньше время от времени в лагерь привозили в больших крытых машинах ношеную одежду и обувь, выгружали всё посреди лагеря. Пленных отпускали в этот день с работы пораньше, и все дружно рылись в образовавшейся куче, выбирая для себя нужное. А с середины 1944 года такие привозы прекратились. Поэтому люди даже одеждой не могли с нами поделиться.
Я, как и все, вставала утром в 5 часов и с двумя котелками шла в столовую получать баланду из брюквы. Ела сама и кормила брата. Он с трудом глотал жижу, хныкал, отталкивал котелок, просил хлебушка. Я не могла, как раньше, лазать под проволоку и ходить на свалку на поиски продуктов. После пыток я ослабла, мои раны ныли и не давали покоя. У Эдика ножки стали рахитичными, живот от баланды из брюквы надулся. Одежда наша порвалась, и мы сильно оголодали. Монахини подхватили нас на руки и понесли к воротам. Надзирательница что-то им говорила, но они её почти не слушали.
За воротами стояла повозка, запряжённая старенькой лошадкой, и мы поехали в неизвестность. Эдик прижался ко мне и с испугом смотрел на женщин в непонятных одеждах. Одна монахиня управляла лошадью, а другая укрыла нас одеялом. Стояла глубокая осень, а мы с братом были полураздеты.
Наш «экипаж» остановился у старинного собора. Открыв большим ключом массивную дверь, монахини ввели нас в комнату, где на кровати сидела наша мама. Я заметила, что синяки и отёки на её лице прошли, глаза уже не чёрные, а зелёные, но какие-то мутные. Она посмотрела на нас, глаза её загорелись. Она протянула руки, но вдруг забилась в судорогах и упала на кровать. Монахини нажали какую-то кнопку и быстро вывели нас. Навстречу бежал доктор в белом халате. Монахини, что-то сказав ему, повели нас в другую комнату, раздели и посадили в ванну, а одежду выбросили в ведро.
После ванны нам дали чистую одежду: Эдику брючки на бретельках, рубашку, тёплую курточку, носки и ботинки, а мне — платье с длинными рукавами, тёплые трусики, ботинки. Все мои раны протёрли, намазали мазью и перевязали. А потом нас накормили манной кашей. Она была без масла, без сахара и молока, но нам казалось, что ничего вкуснее ни до, ни после войны мы не ели! Мы до блеска вылизали свои тарелки. И долго ещё потом мы с братом вспоминали эту кашу. Монахини смотрели на нас и плакали. К вечеру они отвезли нас в лагерь, положив нам в карманы немного сухарей.
Дня через три дня они снова приехали за нами. В монастыре нас сразу отвели в комнату мамы. Она быстро встала с кровати, обняла нас и расплакалась. Осмотрев меня и увидев, какие страшные незаживающие раны на мне, она снова заплакала. Монахини дали выпить ей какое-то лекарство.
Успокоившись, она рассказала, что у неё было буйное помешательство, здесь её очень хорошо лечат, несмотря на то, что она русская. В монастыре много больных разных национальностей, в том числе и немцев, особенно детей, и поэтому она старается помогать монахиням в благодарность за лечение.
Ещё несколько раз за нами приводили в монастырь. В один из таких приходов мы увидели женщину, которая разговаривала с нашей мамой по-немецки. Она подошла к нам, осмотрела Эдика, а потом меня. Особенно внимательно осмотрела мои раны. Повернувшись к маме, она что-то сказала ей, я поняла только «отдай мне». Мама отрицательно замотала головой: «Нет». Женщина снова настойчиво и быстро стала говорить, показывая на меня. Я не понимала, что она говорит, но почему-то почувствовала к ней доверие, я даже подошла поближе, чтобы лучше понять, что она говорит. Женщина обняла меня, и я прижалась к ней. Мама удивлённо глянула, помолчала и через паузу сказала: «Доченька, хочешь пойти к этой тёте жить?» Я не раздумывая ответила: «Да, хочу». Мама задумчиво посмотрела на меня и махнула рукой: «Ну, хорошо». Женщина заулыбалась, снова обняла меня. Они о чём-то с мамой поговорили.
Когда женщина ушла, мама сказала мне: «Эту женщину зовут фрау Анна, она ненадолго возьмёт тебя к себе, чтобы подлечить. Как только монашки отпустят меня, фрау Анна придёт, и ты некоторое время поживёшь у неё, подлечишься».
По требованию администрации лагеря через три дня мама вернулась в лагерь. Она рассказала, почему попала в гестапо, что там происходило, и как оказалась в монастыре.
Глава одиннадцатая
Рассказ матери
— На меня одна семья из пяти человек, живущая с нами в одном бараке, написала донос в гестапо. В доносе было написано, что я помогла скрыться сбежавшим из эшелона завербованным солдатам «русской освободительной армии». А как конкретно помогла, не было указано. По-видимому, они не знали, как я это сделала. Кроме того, они написали много неправды: будто каждый советский праздник вставала утром и кричала «Да здравствует Сталин! Ура!».
Всё это помогло мне отрицать написанное и помогло избежать расстрела. Я сказала следователю: «Я не самоубийца, чтобы в бараке, где находится больше трёхсот человек, кричать ура, за которое немцы расстреливают. У меня двое детей, я ради них должна жить».
Меня били, я молчала, потому что знала, стоит мне в чём-то признаться, погибнут спасённые мной ребята, да и меня убьют (немцы не любили предателей и уважали стойких людей). Мне чем-то кололи спину, и я теряла сознание (у мамы всю жизнь на спине были какие-то белые пятна, и она не переносила никаких уколов). Как я всё выдержала? Сама не понимаю. Я знала только одно: я должна выжить, чтобы мои дети не погибли, а потому должна всё отрицать. И отрицала, кричала и яростно ругалась на двух языках. Следователь позже сказал, что он никогда даже от солдат не слышал такого сквернословия.