Олег Смирнов - Северная корона
Но сейчас, стоя у калитки, Сергей подумал: «Это к лучшему, что Алла для меня в прошлом. Не время для любовей, война». И еще он искренно и облегченно подумал, что ноги занесли его сюда случайно.
Утром, в шесть часов, заговорило радио. Диктор едва успел поведать, что бои в районе Кущевской, как щелкнуло, и репродуктор захлебнулся фразой. Сергей одетый — спать не ложился — выскочил на улицу. Она будто вымерла. Было тихо-тихо — только на севере, за стадионом «Динамо», в Первомайской роще несильно гудел бой — и до осязаемости тревожно.
Сергей вернулся в комнату, схватил дорожный мешок, в карман сунул обернутые тряпочкой документы, и тут к нему неслышно подошла мать. Она сердечница, полная, но ходила бесшумно. Думаешь, она в палисаднике возится у летней печурки, стряпает, а она уже вот, рядом, треплет тебя по голове, и от ее мягкой, ласковой ладони пахнет вкусным.
И сейчас мать осторожно дотронулась до волос, сказала:
— Сережа, присядем. Перед разлукой.
— Некогда, мама. — Сергей знал, что если сядет, то подняться и уйти из дому, от матери не хватит сил. Поэтому он обнял мать, поцеловал в помертвевшие губы и, расцепив ее руки, выбежал на крыльцо. Вдогон крик:
— Прощай, Сереженька-а-а!
И крик этот колотился в ушах, пока Сергей пересекал улицу, прижимался к домам, озираясь. Где-то справа автоматные очереди, тявкнул пулемет. Сергей свернул влево, на соседнюю улицу. Из ворот вынырнул подросток в кепке; как и у Сергея, у него мешок за спиной. Они побежали вдвоем. Вскоре к ним присоединилась девушка в спортивных брюках. Миновав квартал, догнали рабочего в промасленной спецовке, с рассеченным лбом.
Берегом заболоченного, в мазутных пятнах озера Карасун они выбрались целой группой на окраину: мазанки под камышовыми крышами. Кто-то предупредил, что на перекрестке немецкий танк, и дальше уже двинули садами — перелезали через изгороди, пачкались о побеленные известью яблони и груши, уклонялись от секущих ветвей.
Когда пробегали вишневым садочком, с Сергея сучком сбило фуражку. Из оконца хаты древняя бабушка шепеляво прокричала:
— Картуз утерял! Картуз-то, сынок!
Но Сергей не задержался ни на секунду: боялся отстать от остальных, это было бы самое страшное. Бабушка еще шепелявила вслед, а в ушах у него опять зазвучало:
«Прощай, Сереженька-а-а…»
* * *Сергей лежал в шалаше, щупал письмо в кармашке. Мама, мама! Стоит перед глазами: простоволосая, застыла в дверях, прислонясь к косяку, а руки протянуты к нему, сбегающему по ступенькам. Так он больше ее и не видел.
Ну а что было после? После? Беженцы, среди которых верховодил рабочий в спецовке, достигли шоссе. Пекло солнце, под подошвами хрустел гравий, на зубах — песок; марево зыбилось в степи и над окраиной. Из городских кварталов доносило выстрелы и взрывы. Один из них потряс землю, и над Краснодаром, с юга, от железнодорожного моста, повалили клубы траурного дыма.
— Нефтеперерабатывающий добили! Мой завод, — сказал рабочий и отвернулся. — Ну приказ: голов не вешать и глядеть вперед. Скрозь Горячий Ключ, скрозь перевал, на Туапсе!
Это был страдный путь. Изнемогая от жажды, пили из затянутых ряской канав; съев свои продукты, давали крюка: на покинутых колхозниками полевых таборах нашли мед, яблоки, закололи и зажарили борова, хлеба не было, свинину закусывали яблоками; все растерли ноги; поочередно несли на одеяле заболевшую малярией девушку в спортивных брюках.
В группе было человек тридцать: и студенты сельскохозяйственного института, и железнодорожники, и связисты, и врачи, колхозный бухгалтер, продавщица газированной воды, учительница музыки. Облупились носы, выбелились ресницы и брови, повыгорали рубашки, майки, платья; черты заострились; разбитые сандалии и тапочки подвязывали шпагатом, проволокой.
Шли перестоявшей, осыпающейся пшеницей, высоченной кукурузой с листьями-саблями, полезащитными полосами, лесом. Чем ближе к перевалу, тем чаще дуб и бук и скуднее шелковицы, как именуется на Кубани тутовое дерево.
У перевала беженцев нагнали конники — кубанские казаки, недавно вышедшие из боя: задымленные лица, кровь повязок, взмыленные кони. На передней лошади сидели двое: бритоголовый крепыш с квадратной челюстью, без фуражки, со шпалой на синей петлице, поддерживал впереди себя молодого казака в мохнатой бурке и смушковой кубанке.
Сергей не вдруг понял, Почему молодой так тепло одет в летний вечер, почему он сползает с седла — упал, если б его не придерживали сзади, — почему у него закрыты глаза и такое восковое, безжизненное лицо. Казак был без сознания.
Конники спустились на дно балки, где беженцы готовились к ночевке, и бритоголовый капитан, с трудом ворочая квадратной челюстью, спросил:
— Люди добрые, доктора посередь вас нема? Или фельдшера?
— Я врач. Педиатр, — сказала женщина в шляпке, стаскивая туфли.
— А с чем это кушают? Педиатр?
— Ну, детский врач.
— Детский? — Физиономия казачьего капитана разом выразила сожаление, обиду и ярость.
— И я врач, — подошла другая женщина, немолодая, но одетая в кокетливое, с вырезом, цветастое платье.
Капитан гмыкнул: оголенная грудь, папироска в зубах — женщина не внушала доверия. Рабочий-нефтяник сказал:
— Не извольте сомневаться. С Софьей Архиповной — нормально! Если что — к ней обращаемся. Она и дивчину малярийную обихаживает.
— А что случилось? — спросила Софья Архиповна.
— Товарищ у нас раненный. Вот, со мной…
Софья Архиповна выплюнула измазанную губной помадой папиросу:
— Учтите: медикаментов у меня нет. И не хирург я, терапевт… Значит, по внутренним болезням. Но хирургия отчасти мне знакома.
Спешившиеся казаки помогли капитану снять с лошади раненого. Когда его укладывали на траву, он застонал, открыл глаза, и Сергея будто толкнули: такие это были большие, прекрасные, страдающие глаза; они смотрели тебе прямо в душу, и Сергею подумалось: «Как у Лермонтова. В учебнике по литературе». И могучий выпуклый лоб, и шелковистые с зачесом на виски пряди, и усики стрелкой, разделенные пополам, и бледность кожи, оттененная чернотой косматой бурки, — все напоминало того Лермонтова, с картинки в школьной книге.
— Товарищ капитан, — прохрипел раненый, — мой Гнедко… сгинул?
— Лежи. Ты лежи, Тихомирнов, — сказал капитан, хотя Тихомирнов был неподвижен.
— Гнедко сгинул? — И раненый сомкнул веки.
— Лишних попрошу в сторонку, — сказала Софья Архиповна. — Вы, капитан, будете ассистировать. То есть помогать мне.
Осмотрев раненого, она произнесла вполголоса — но ее услыхали все:
— Безнадежен. К утру умрет…
Бритоголовый капитан закрыл лицо руками, когда отнял их, проговорил:
— Помрет… Лейтенант Тихомирнов помрет. А ты знаешь, докторица, кто он, лейтенант Тихомирнов? То лучший рубака в моем эскадроне. И мне заместо сына. Ранило его позавчера, напоролись на танки. А Гнедка, то конь его, убило. Посадил я Тихомирнова к себе и повез. Все ему было студено, а сам горел. Опосля в беспамятье впал, как сейчас. И сколько рысили — нигде медицины не попалось.
Он без нужды поправил под затылком Тихомирнова свернутую бурку. Сергей внезапно для себя на срывающейся, щемящей ноте спросил:
— Софья Архиповна, почему он умрет к утру? Почему к утру?
— Так бывает с тяжелоранеными или больными. Ах, да для чего я это говорю! — Ее накрашенные губы скривились, запрыгала жилка на виске.
Всю ночь она и капитан дежурили у изголовья умирающего. Сергей тоже не спал, изредка подходил к ним и вновь отходил. В балке квакали лягушки, ухал филин, лунные нити натянулись между стволами деревьев, а у корней, с обратной от месяца стороны, чернели тени, как могильные ямы.
Когда звезды померкли и на востоке обозначилась заревая полоска, лейтенант Тихомирнов, похожий на поручика Лермонтова, застонал, захрипел, его тело дернулось и вытянулось.
Смерть словно разбудила людей. Казаки и беженцы вставали и подходили к умершему. Капитан, с трудом двигая челюстью, обратился к беженцам:
— Вы, люди добрые, держитесь левака, проселка. На шоссейке, может, фашистский десант…
Он вставил ногу в стремя, перекинул другую; ему подали Тихомирнова, он усадил тело перед собой — так они приехали вчера, — и казаки зарысили назад, к фронту. «А схоронить сынка еще успеем», — сказал капитан на прощание.
Беженцы шли пять или шесть дней, прежде чем увидели Туапсе. Белокаменный городишко нежился на берегу, а внизу, за кромкой гальки, слоились барашки, меж волнами синела вода, пронизанная солнечными лучами; и море до горизонта напоминало матросскую тельняшку: линии барашек, чередующиеся с синью.
В Туапсе беженцев остановил заградительный отряд. Командир отряда — мичман с многозначительно расстегнутой кобурой — проверил документы, сказал рабочему-нефтянику: