Анатолий Сульянов - Расколотое небо
Тишину в кабинете нарушил негромкий звонок телефона.
Министр полуобернулся, снял трубку:
— Слушаю.
— В тринадцать часов пятнадцать минут летчик капитан Васеев Геннадий Александрович таранным ударом сбил самолет-нарушитель.
Главком был возбужден и встревожен; обычно он докладывал неторопливо и спокойно, сейчас же в его голосе заметно звучали и гордость за летчика, совершившего героический подвиг, и глубоко затаенная боль.
— А бортовое оружие? — недовольно нахмурившись, спросил министр.
Главком подробно рассказал о происшествии у границы. Министр выслушал, снял очки, положил их на стопку бумаг и откинулся на спинку кресла. Какое-то время на соединяющей их телефонной линии установилось безмолвие; главком отчетливо слышал дыхание министра и настороженно ждал вопросов, но проходили секунды, а их не было.
— Этому летчику, товарищ министр, — нарушил затянувшуюся паузу главком, — вы досрочно присвоили звание. Тогда на учениях вы похвалили летчиков за дерзость и меткий огонь — переправа была уничтожена с первого захода.
Главком умолк, и снова на линии установилась тишина.
Министр молчал. За всю его долгую, насыщенную историческими событиями, войнами и сражениями жизнь ему доводилось сталкиваться с сотнями подвигов советских людей, о которых потом говорил удивленный мир. Подвиг, о котором он услышал сейчас, был совершен в мирные дни, когда, может, и не следовало рисковать жизнью даже одного человека. Была ли необходимость в столь дерзком и суровом решении? Почему летчик добровольно пошел на самые крайние меры?
Министр понимал, что необходимость в столь жестоком решении у летчика была, что вызвали ее не порыв, не ребяческая лихость, а глубоко осознанная необходимость выполнить приказ. И хотя никто не приказывал ему идти на таран, никто не скомандовал ему бить своим самолетом нарушителя, приказ все-таки был — с тех самых секунд, когда он узнал о нарушении границы. Здесь, как в военном деле часто, на первый план выходила та самая глубоко скрытая, невидимая внутренняя сила, которая многие века удесятеряла жизненную стойкость русского человека. Эта сила и велела летчику ринуться в свою последнюю атаку…
— Сколько лет Васееву?
— Двадцать восемь.
В трубке снова послышалось тяжелое дыхание; главкому показалось, что оно стало чаще.
— Семья есть?
Главком рассказал о матери Васеева и его семье и, закончив, тихо, дрогнувшим голосом добавил:
— Тяжело матери, жене, детям. Нам, — главком произнес последние слова едва слышно, — нам тоже…
— Как собираетесь наказать того, по чьей вине отказало оружие? — неожиданно спросил министр.
— Командование полка ходатайствует о предании суду военного трибунала.
— Ваше мнение?
— Надо судить! — твердо ответил главком. — Поведение Мажуги уже рассматривалось на суде офицерской чести. Много за ним грехов…
— Ясно. Ну что ж, потом доложите. До свидания!
Министр поднялся из-за стола и принялся ходить по длинному кабинету. В двери показался генерал для особых поручений.
— К вам из управления внешних сношений, — доложил он и стал у двери.
— Пусть подождут.
Он ходил по кабинету широким неторопливым шагом, глядя себе под ноги. Из потока дел, которые ему довелось решить сегодня до звонка главкома, министр цепко держал в памяти те, которые требовали дополнительных исследований и обобщений и которые следовало в ближайшее время обсудить на коллегии, — они не терпели отлагательств. Но после доклада главкома все большие и малые дела отошли в тень, их место властно занял подвиг летчика.
— Пожалуйста, передайте семье товарища Васеева наши соболезнования. — Министр остановился против генерала: — И еще вот что: подготовьте приказ о зачислении Васеева навечно в списки части, — Подошел к окну, посмотрел на голые, потемневшие от частых дождей ветки, на свинцово-холодное небо и обернулся: — Подготовьте представление на присвоение товарищу Васееву звания Героя Советского Союза посмертно.
6
Со стороны холмов медленно, словно нехотя, сползала огромная иссиня-черная туча; она нависла над гарнизоном, постояла, брызнула мелким дождем и двинулась дальше, закрывая собой последний лоскуток бледно-голубого неба.
Вокруг все почернело: и верхушки оголенных деревьев, и густо-зеленая озимь у возвышенности, и дома.
Мать Геннадия Васеева, повязанная черным платком, стояла по-старчески сгорбившись, опираясь на палку; наполненными скорбью глазами она безмолвно смотрела на го место, где лежал ее сын, не различая ни черной тучи, ни притихших молчаливых людей; ее поддерживала Рая Северина. Рядом, запрокинув голову, с широко открытыми, невидящими глазами стояла Лида.
Ни мать, ни Лида не слышали того, что говорили генерал Кремнев, Северин, Сторожев, секретарь парткома завода Стукалов, бригадир Устякин, Муромян, — обе они, выплакав все слезы, отрешенно смотрели на гроб и думали о Геннадии, каждая по-своему вспоминая его. Матери он виделся маленьким, в серых штанишках, шагающим рядом с отцом; Лиде — с телефонной трубкой в тот момент, когда она звонила на аэродром. «Шурочке передавай привет. Как ее свадебное платье, готово?» Это были последние слова его, которые она услышала в тот день, и слова эти неотступно преследовали ее.
Она никого не слышала — только его голос, его последние слова…
Мать нагнулась и попыталась приподнять крышку гроба, но Северин отвел ее назад, и она, не сопротивляясь, покорно отступила. Наши матери, думал Северин, глядя на мать Васеева. Где на земле есть еще такие матери, судьба которых была бы схожа с их судьбой, где бы смерть так часто вырывала из их жизней выношенных под самым сердцем сынов… Сколько лет прошло, как кончилась самая большая война; заросли бурьяном могилы тех, кто посягнул на свободу великого народа, запаханы блиндажи и окопы на полях, поднялись новые леса взамен искалеченных осколками… И только в сердцах матерей воина все еще тяжело ворошится, всплывая то голубыми глазами, то мягкими льняными волосами, то звонкими голосами не вернувшихся с войны сыночков. Сыночков, навсегда оставшихся для матерей маленькими, в коротких штанишках и стоптанных, на босу ногу сандалиях…
Когда воздух троекратно рванули ружейные залпы, мать вздрогнула и увидела, как в свежем земном провале исчезло все, что связывало ее с сыном. Она робко попыталась подступиться к могиле, чтобы в последний раз взглянуть на гроб, но почувствовала, что не может сделать и шага. Нагнулась, набрала в руку земли, придвинулась к краю могилы и медленно разжала ладонь…
С кладбища шли группами. Поравнявшись с бетонкой, все остановились. Шурочка, Сторожев и Кочкин вышли на взлетную полосу и на том месте, откуда Геннадий начал свой последний взлет, положили на бетонные плиты ярко-красные розы.
Серой, сужающейся лентой бетонка уходила в небо и таяла в пепельном мареве низких свинцовых облаков.
Эпилог
Письмо было длинное, написанное ровным стремительным почерком, и Северин, сняв летную куртку, углубился в чтение. Горегляд подробно описывал новую службу, вспоминал родной полк и звал замполита к себе. «Наш начальник политотдела, — сообщал он, — по здоровью списывается. Иди, Юрий Михайлович, к нам. Тут интересная для тебя работа. А какие здесь люди, знал бы ты! Как в нашем полку. Скажу по секрету: не могу без тебя. Привык к тебе. Прошу тебя, приезжай! Если дашь «добро», я обращусь к начальнику политуправления…»
Северин поднялся и подошел к окну. Здесь, возле подоконника, они с Гореглядом не раз стояли и вместе обдумывали неотложные и трудные полковые дела…
Дверь бесшумно открылась, и на порожке показался одетый в летное обмундирование командир полка подполковник Сергей Редников.
— Здоровы, Юрий Михайлович? — участливо спросил Редников, заметив на лице замполита красные пятна. — Что-то…
— Здоров. — Северин подошел к столу и, дождавшись, пока Редников ответит на телефонный звонок, рассказал о письме Горегляда.
— Отвечать будете — привет от всех нас. Напишите, пусть о Сторожеве и Кочкине не беспокоятся. Анатолий второй год командует эскадрильей, ждет сына, а Кочкин принял звено, в ребятишках и Лиде души не чает. О себе-то что пишет?
— Работа пришлась по душе. Только вот, — Северин свернул письмо, засунул в карман, — скучает. По полку скучает. Ну и, — он отвел глаза к окну, — меня к себе зовет.
Редников встрепенулся, поднял брови и, застегивая куртку, настороженно спросил:
— И что вы решили?
Северин не ответил. Постучал по стеклу наручных часов:
— Пора. Скоро вылет.
Они вышли из штаба и сели в газик. Оба долго молчали. Возле спарки газик остановился, и они вышли из машины. Подбежал техник самолета — молоденький розовощекий лейтенант, доложил о готовности машины. Рядом с ним стоял Муромян. Редников и Северин поздоровались с ними, с метеорологом, с Черным, подошли к крылу, на котором лежала синоптическая карта.