Густав Хэсфорд - Старики и бледный Блупер
Я оставляю зеленку за спиной и впервые за три года вижу дом, в котором родился.
Нашему дому 140 лет. Его своими руками построили мои предки на участке, где стоял деревянный домик, построенный Джеймсом Дэвисом в 1820 году. Те 160 акров были получены в виде земельной премии за службу рядовым под командованием генерала Эндрю Джексона. В 1814 году Джеймс Дэвис сражался во время битвы у излучины Хорсшу-Бенд и помогал вырезать индейцев племени крик, чтобы можно было похитить у них Алабаму, окончательно и навсегда. Когда б еще кто припомнил, у кого сами крики ее похитили…
Дом возвышается горою побитого временем дерева, старые выцветшие доски будто оловянные, новые — цвета старой слоновой кости. Дом стоит на фундаменте из необработанных валунов — простой, без красивостей, на вид несокрушимый, жилище простых людей.
Возле амбара ржавеют навозорасбрасыватель, сенокосилка, дисковая борона, грабли, тяжелая борона, выставившая зубцы, и дробилка, чтобы смешивать кукурузу и овес для свиней. Досадно видеть хороший инструмент, за которым никто как надо не ухаживает.
Когда я ступаю на плотно утрамбованную землю двора, рыжий петушок бентамской породы, которого мы прозвали Свинтусом за манеру есть, неожиданно перестает клевать и грести землю, разражается кудахтаньем и несется по двору с неуклюжим хлопаньем крыльев — куры называют это «летать».
Ма сидит на передней веранде в своей качалке, обмахиваясь картонным веером, на котором с лицевой стороны цветная картинка с Иисусом.
За домом, на склоне холма, Бабуля в линялой голубой шляпе возится в своем огороде, починяя пугало из сверкающих алюминиевых противней и больших бутылей из-под «Пепси» из прозрачного пластика. Пугало смахивает на чудище, зародившееся в мусорной куче.
Пока что единственные арбузы на ферме, что я успел заметить — дюжина у веранды, где мы когда-то плевались черными семечками.
Проносится Свинтус, за ним гонится здоровый рыжий пес.
Половина собачьей морды съедена паршой. Престарелый пес неуклюже трусит вприпрыжку. Ребра торчат, кривые такие и четко прорисованные.
Моя сестра Сесилия — длиннющая, худющая, кожа да кости, с короткой стрижкой как у мальчика, в джинсах и серой рабочей мужской рубахе, с ниточкой розовых жемчужин из пластмассы на шее, несется по двору. Останавливается, обламывает прутик с мертвого персикового дерева. Хлещет прутиком пса: «Домой, паршивый старый пес Петух у нас всего один, и ты к нему не лезь!»
Пес не отступает, пригибается к земле, скалится, обнажая крупные желтые зубы, и я вспоминаю сожженного напалмом тигра, которого мы видели в ту ночь, когда шли к нунговской крепости.
Сесилия бросает прутик, взбегает на веранду и заходит в дом.
Через пару секунд она появляется снова, захлопывая за собой раму с сеткой от комаров. Спрыгивает с веранды. Подходит к псу и становится на колени, пихая собаке белую бумажную тарелку. На тарелке три жирных клинышка жареной болонской колбасы, розовых с черными краями, и половинка белого слоистого домашнего печенья.
Пес медлит. Сесилия подсовывает миску псу под нос. Она поднимает кусок болонской колбасы и держит его на весу. Пес цепляет зубами мясо и одним глотком отправляет его в желудок. Пока он доедает мясо и печенье, Сесилия гладит его по голове. Пес отвечает глубоким горловым урчаньем и начинает есть быстрее.
Я говорю: «Привет, Колосок».
Сисси поднимает глаза, и лицо ее расплывается в улыбке. «Джеймс!» Она вспрыгивает на ноги и обнимает меня.
Я вручаю Сисси фунтовый пакет драже-кукурузин. Зажав конфеты в руке, Сисси забирается мне на спину. Я везу ее на спине к дому, а она вопит: «Ма! Ма! Это Джеймс! Джеймс приехал! Джеймс приехал!»
Мама стоит на веранде, заслоняет глаза от солнца картонным веером, недоуменно глядит на меня. Она говорит: «Джеймс? Ты?»
Бабуля направляется к дому с участка.
* * *Перед ужином я отношу цивильную сумку в мою прежнюю комнату. Комната все та же, только меньше стала и душнее, и кровать моя — детская какая-то, все так же накрыта пледом с нашитыми вручную лоскутьями-бабочками.
Мой микроскоп и мензурки, колбы и пробирки из химического набора покрыты тонким слоем пыли.
В рамочке — фотография Ванессы, школьной моей пассии, с надписью С.Б.О.Н.С. — «Сладкой баловнице одной не спится». Когда я обучался в Пэррис-Айленде, Ванесса писала свои С.Б.О.Н.С. на обороте конвертов с письмами, которые посылала мне. Наш старший инструктор комендор-сержант Герхайм — романтическая душа! — очень любил заставлять меня поедать ее письма не вскрывая.
Когда я был во Вьетнаме, Ванесса прислала мне пацифик, который я носил в поле, сейчас он на ковбоевском «стетсоне».
Единственное прибавление в моей комнате — фотография из учебки в рамочке. На ней загорелый, страшно серьезный пацанчик в синей парадке. Уши у пацана — как у слона. Раньше она стояла на кофейном столике в гостиной.
На стене — гобеленчик в рамочке, на нем морпехи на Иводзиме воздвигают христианский крест.
Все книжки на месте, сотни книг. Книжки в мягких обложках на полках из досок от яблочных ящиков. Но книги мне теперь без пользы. Я тоскую по Хоабини и рисовым полям. Я тоскую по людям, которым есть что терять. Американцам нечего терять, кроме атрибутов своей американской мечты. За землю уже не стоит драться, раз ее превратили в недвижимость.
Я стою в комнате, где прошло мое детство, но мне страшно хочется домой. Мне кажется, что я в мотеле.
На какое-то мгновенье я возвращаюсь обратно, под тройной покров джунглей, где меня окружают тени, и тени эти — вьетконговцы. И я наклоняюсь, чтобы в свете фонарика подергать зуб тигра, спаленного напалмом.
В углу комнаты стоит деревянный ящик, доставленный из Дананга. Ящик вскрыт. Мои верные братаны в Кхесани аккуратно сложили туда мои пожитки, включая (все как надо, оформили как военный трофей) мой пистолет «Токарев», самый что ни на есть ценный во Вьетнаме сувенир.
Я вгоняю в «Токарев» обойму с патронами и опускаю его в «стетсон».
Так здорово, когда у тебя снова есть друг.
* * *Рассевшись к ужину, мы произносим перед едой молитву.
За ужином знакомлюсь с отчимом, Обри Бисли. Он худой как жердь, и голова у него лысая как детская попка. На нем линялый синий фартук с нагрудником, рубашки под ним нет. Руки у него тощие, бледные, поросли черной шерстью. В носу — варикозные прожилки, он слишком часто улыбается и сам ничерта не верит ни единому своему слову. Он говорит: «Я бы тоже коммунистов пострелял!»
Обри сплевывет табаком «Булл Дурхэм» на пол и говорит: «Сынок, я читал письма, что ты Плессу с войны писал. Ну, ты хитро придумал, как от боев отмазаться — писакой устроился. Ловко! Я сам с Большой Войны свалил. Заявил, что спину надорвал. И никто из врачей армейских не смог доказать, что я на самом-то деле не инвалид!» Обри смеется, переключает внимание на телевизор, новый, цветной — перетащили в столовую на время ужина. «Потом был помощником регистратора в Ти-ви-эй. И снова проблемы со спиной помогли. Пенсию по инвалидности получил!»
На ужин подают жареного цыпленка — горячего, золотистого и подрумяненного, и липкого. На столе дымящаяся тарелка зеленой фасоли, слоистое домашнее печенье, горячее — не удержать, густая подливка, вареная картошка, молодые початки желтой кукурузы, мамалыга, фасоль с черными глазками и кукурузный хлеб. Густые запахи, поднимающиеся от еды, одновременно и незнакомые и привычные.
Ковыряюсь в тарелке.
Бабуля пихает меня локтем, подмигивает: «У тебя всю дорогу брюхо сыто, да глаза голодны».
Мать говорит: «Ты бы как-нибудь надел свою армейскую форму и сходил в воскресенье в церковь. Тут все за тебя молились».
Я говорю: «Ма, я ж только-только приехал. К тому же, я не в Армии. Я морпех».
Бабуля говорит: «Мальчик мой, а с чего ради ты писал так редко?»
Я говорю: «Занят был, Бабуля. А ты что, читать научилась?»
Бабуля смеется. «Занят, не занят, а время найти всегда можно». Пинает меня под столом. «Ешь давай. А то вон какой — кошка и то потолще притаскивает».
Мать зовет Сисси, которая на задней террасе. «Сисси! Умывайся побыстрей. Давай за стол. Брат домой вернулся».
— Ладно! — откликается Сисси. — Уже иду.
И, себе под нос: «Я же не просила, чтоб меня последышем рожали…»
Ма говорит: «Слыхал уже, небось, про Ванессу, девчоночку твою».