Владимир Корнилов - Годины
— Теперь, кажется, всё. — И спокойно поднялся: разговор закончил он, и на той точке, которую наметил сам.
4И снова лошадка, потряхивая заиндевелой гривой, одиноко бежала среди заснеженных полей, от деревни к деревне, вдоль лесов, через овраги, мимо застуженных березнячков, по российским притихшим просторам. Смягченный снегом постук подков, позвякиванье сбруи, ровный скрип оглобель в гужах, само движение к уже угадываемому где-то за снегами дому рождали приятное чувство освобождения от долгих и нелегких дорожных забот. Впечатления последней недели, прожитой вне дома, вне привычных хозяйственных забот, еще не улеглись, и, как всегда после усилий, связанных с новыми делами, Иван Петрович неторопливо осмысливал суетные дни, старался для себя понять, что сделал он хорошо, что не совсем хорошо, в чем был прав, в чем не прав, где уступил характеру, проявил несдержанность, и во всем ли остался верен своим убеждениям. Все, что успел он сделать за трехдневное пребывание в «Северном», в том числе по восстановлению разрушенного моста, вызывало теперь, уже в несколько отстраненной оценке, удовлетворение. Как вызывало удовлетворение и то, что сумел он выстоять перед властным нажимом товарища Стулова, выстоял сам и помог достойному человеку остаться при деле. И все-таки, как это бывает, когда человек уже настроится на большое дело и обстоятельства или сам человек отменяют уже поселившуюся в его мыслях и душе заботу, он чувствовал вместе с удовлетворением и какую-то неловкость, и беспокойство, и что-то похожее на ощущение вины — нет, ни перед Никтополеоном Константиновичем, — перед интересами самого дела, которое всегда было для него выше личных, семейных и прочих интересов. Нет-нет, в Николая Васильевича Рычагова он верил, как верил и в Сергея Ивановича Орешкина, — для «Северного» это, конечно же, будет надежная и широкая перспектива. И все-таки… Пока Сергей Иванович переедет, пока умом приладится к работе…
Уйти от неприятного ощущения своей вины, какой-то неточности в своем поступке он не мог, как не мог высвободиться в дороге из тесной поскрипывающей кошевки, увлекаемой бойкой лошадкой по промятой в глубоких снегах дороге.
Облегчить себя живым словом он мог только с Серафимой Галкиной, которая из уважения к молчаливости Ивана Петровича всю дорогу стойко обарывала свою женскую потребность в разговоре и отводила душу с хозяйками и старухами в деревенских избах, где приходилось им останавливаться на ночлег. Сноровистость Серафимы, умело управляющей лошадью в дороге и заботливо обихаживающей ее на постое, приятно удивляла Ивана Петровича. Случая высказать ей свое одобрение он не находил и теперь, сам томимый долгим молчанием, в неловкости поворочался в тесноте тулупа, спросил Серафиму о муже, — поездка дала ей возможность навестить своего многострадального хозяина, который по трудповинности работал на маленьком военном предприятии при здешней железнодорожной станции.
Серафима откликнулась тотчас:
— Ой, Иван Петрович, тяжко им там! В дощатых барачках мины начиняют! Считай, тут и живут, кто как… Сам-то мой плохонькой! Да не в том беда — душой он надорванный после тех-то, нехороших годов… Споведовался он мне, Иван Петрович. Ведь от Доры Кобликовой лихо под него подкатило!..
Иван Петрович будто споткнулся на разгоне, и желание говорить пропало. На доверительное признание Серафимы он не ответил. Но знакомая, вроде бы уже забытая в событиях войны, тоскливая нотка зазвучала в нем от неосторожных ее слов. Он подумал о Стулове, о себе, о том, что, если бы пришлось принять ему «Северный», он оказался бы под прямой опекой Никтополеона Константиновича и вряд ли достало бы ему силы выдержать постоянный его догляд. Когда там, на месте, он взвешивал и решал для себя вопрос о «Северном», он не думал об этой как бы несуществующей стороне предстоящей его работы; он думал о самом деле, исходил из действительных интересов и перспектив. Теперь ему казалось, что устоял он перед товарищем Стуловым не только по убеждению, но и потому, что во втором, настороженном его уме жило вот это опасение прямой беспощадной опеки Никтополеона Константиновича.
Тоскливый звук, который впервые он услышал в поезде, увозившем его, расстроенную Елену Васильевну и жаждущего перемен Алешу из Москвы в Семигорье, в обычном плацкартном вагоне, среди множества других людей, продолжал звучать. И под недоброй памяти этот звук он думал, что, будь на месте товарища Стулова Арсений Георгиевич Степанов, он, наверное, принял бы «Северный». Наверное, принял бы. Года на два. Оставил бы Рычагова в заместителях, помог бы ему поймать «второе дыхание» крупного руководителя и тогда, уже спокойно, с сознанием исполненного долга, отошел бы на запасные позиции, приличествующие его возрасту и уже не прежним силам.
«Если бы!..» — думал Иван Петрович. Этого «если бы» не было; и шаг, который он сделал, хотя и был в какой-то мере компромиссом, казался ему теперь единственно приемлемым как для Стулова, как для «Северного», так и для него самого.
«Самое трудное в жизни, — думал он, — отстаивать свое право на самостоятельность — в работе, в мыслях, в поступках. Быть просто исполнителем легче. Много легче, чем думать и по убеждению поступать. Но ведь и человеком быть много труднее, чем просто жить!!!»
Лошадка бежала ровно. Серафима молчала. Она вообще тонко чувствовала настроение своего директора и до удивления была деликатна в своем отношении к нему. Иван Петрович почти успокоился ясностью додуманных мыслей. Где-то за снегами уже виделась ему Волга, Семигорье, обжитый домик на берегу Нёмды, где терпеливо ждала его возвращения Елена Васильевна. Теперь он может сказать ей успокаивающие слова. И Алешу они встретят на родном ему пороге, через который с солдатским мешком на плече он перешагнул, уходя на войну. Мать права: дождаться сына они должны на месте. И вообще — не надо им трогаться со своей земли.
Институт уже готовится к возвращению в Брянск. Восстановится с его отъездом техникум. Спираль военных годин завершает свой звенящий от напряжения виток. С потерями, горем, лихом, со страждами изболевших душ, но жизнь возвращается на круги своя. Только бы вернулся Алеша. И возвратился бы к своим делам Арсений Георгиевич Степанов…
Иван Петрович покосился на матово-пунцовевшее в овчинных отворотах тулупа лицо Серафимы, хотел попросить поторопить ровно бегущую лошадку, но промолчал: слишком хорошо он понимал, что время и пространство неподвластны даже самому нетерпеливому человеческому желанию.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Возмездие
1Вторые сутки Макар вел машину по белорусской земле. Было душно, пыльно, устало и — радостно: корпус вырвался на простор, за все линии многолетних укреплений, и шел уже по тылам отступающих немецких армий.
Эту пылающую, окиданную смертями землю Макар прошел в горьком июле сорок первого, и память тех дней будто спеклась, тяжелила неотступно душу, как настывшая на металл окалина. Помнил он все: и гибель эшелона на безымянном разъезде среди полей; и бой на старом тракте у леса, где от выстрела по танку в упор погиб молоденький их командир, Соколов Володя; и свой последний в тот год бой, уже в одиночестве, у незнакомой деревни Речица, с немецкой пехотной колонной; и смерть свою там; и возвращенную ему Анной жизнь; и тяжелое расставание с ней, с бедовым Серегой, со старой женщиной Таисией Малышевой, по-матерински благословившей его в прощании. Говорят: кто переживает свою смерть, живет долго, — будто бы смерти не хватает сил на второй замах. Так ли оно или не так, но минула его вторая смерть, когда он пробирался из Речицы по вражеским тылам. Минули и все другие, что подступали в партизанской нелегкой жизни. Духовщинские партизаны и перебросили его, спустя год, на Большую землю — для новых формируемых танковых армий нужны были опытные механики-водители.
Может, верна оказалась народная мудрость. Может, идущее от твердого разумного сердца благословение старой женщины оберегло его от летающей, подстерегающей; стреляющей войны. Но обошло его то, что не обошло многих других, хотя себя он не берег, но, понятно, и в глупую смерть не лез. Как бы там ни било, на обратной дороге войны выпала ему на пути та самая, уцелевшая в войне Речица, где держал он свой бой с пехотной немецкой колонной, и командир их танкового полка гвардии капитан Кузьменко Степан Егорович, потерявший на белорусской земле в 41-м всех родных, человек добрый даже в своей скорби и, при всей командирской строгости, располагающий к себе безоглядно, отозвался на скупую его просьбу. С тракта, через памятную канаву, Макар провел свою рокочущую «семигорочку» — так звал он свой танк за номером семь, — бережно остановил у самого крыльца породненного с ним дома, привычно выбросил свое тело через люк. Волнуясь радостным, стеснительным волнением, встал мо́лодцем перед крыльцовыми ступенями, заслышав открывшуюся в сени дверь. Ожидал обрадовать и самому обрадоваться сразу всем — и Таисье Александровне, и Анне, и бедовому Сереге, и желающей всему миру добра Катеньке-Годиночке; да сердце оборвалось, усунулось в черные памятные ему бездны, когда будто вытаяла — вышла из тьмы сеней на крыльцо старая женщина вместе с Катенькой — внученькой, обхватив, казалось, намертво своими костлявыми пальцами безвольную, как пруток, руку девочки. Смотрела застылым, без скорби, взглядом, будто не признавая, и девочка прижималась к старой женщине, пугливо оглядывалась на заслонивший землю и половину неба танк.