Сергей Поляков - Партизанская искра
У дороги, у изгиба узенькой улочки, след обрывался. Здесь подбежавшие жандармы увидели смешение конских и человеческих следов.
— Бандиту подали лошадь! — в отчаянии прорычал один из жандармов.
— Не догнать нам, капрал, пешком в такую слякоть.
— Продолжать погоню! — крикнул капрал. — Он не должен уйти! Это главный преступник и нас повесят за него.
Вся орава, тяжело дыша, устремилась вдоль улицы, простроченной взад а вперед следами конских подков.
Парфентий мчался по знакомым улицам родного села. Но все ему сейчас казалось незнакомым, будто впервые виденным. Задернутые мутной пеленой, бежали навстречу хаты, деревья, палисадники. Из дверей, из окон смотрели на него односельчане. Парфентию сейчас не могло придти в голову, что все эти родные люди, знающие его с детства, смотрели на него с изумлением, восхищаясь его отвагой. Он ничего этого не замечал, не узнавал никого. Все сливалось в расплывчатые, движущиеся навстречу пятна, окрашенные в единый серый цвет. Перед глазами плыли, расходились горячие желтые круги да мерно качалась голова скачущей лошади, с плотно прижатыми ушами. Он поглощен был одной мыслью, одним желанием, — не даться в руки тем, кто бежал по его следу. Уйти и мстить, мстить беспощадно, презирая смерть. Мстить за себя, за смерть боевых товарищей, за тата и за учителя, отдавших жизнь за Родину.
Лошадь, как бы угадывая желание ездока, мчалась в нужном направлении. А может быть Парфентий, стремясь уйти, сам ясно не сознавая, направлял ее покорный стремительный бег.
Обогнув небольшой пустырь, лошадь перемахнула канаву и вынесла Парфентия на широкую улицу. Это была последняя улица села. Там, в конце ее, начинался колхозный сад, сначала полого, а потом круто спускавшийся к речке.
И вдруг перед глазами Парфентия возникла длинная белая стена сарая. А вот и хата с чуть провисшей на середине крышей. Да ведь это его хата. Вот и до каждой тростинки знакомая камышовая изгородь, два абрикосовых дерева перед окнами…
Сердце встрепенулось, сжалось на короткий миг, будто тяжелые горячие клещи сдавили его. Вспыхнуло желание увидеть дорогих сердцу и крикнуть им: «Я жив! Я буду жить!»
Сильным рывком Парфентий свернул лошадь с дороги и подъехал к хате.
Наружная дверь была настежь распахнута От нее вдоль сеней тянулся наметенный поземкой снежный сугроб.
Юношу охватила тревога.
— Мама! — позвал он.
Тишина.
— Маня! — крикнул он громче.
Никто не отозвался.
Парфентий быстро спешился и шагнул через порог. В хате и в кухне царили холод и запустенье. На полу, перемешанные со снегом, были разбросаны вещи — следы грабежа. И как молния полоснула мысль: «Что же сталось с его родными? Где мама с Манюшкой? Неужели арестованы? Неужели пошли на мучения за него? И тато погиб… нет теперь никого… Родное гнездо, где родился, рос, лелеял светлые мечты о будущем, было разорено». И чувство тоски и скорби по погибшим боевым товарищам, и гнев к палачам сдавили грудь. Казалось, что где-то под самым сердцем скипалось все это в один тяжелый слиток. И охватили юношу горечь и обида, что так мало сделано. И еще большая обида оттого, что уже нельзя было исправить все это сейчас в его положении. А хотелось броситься на врага, рвать, грызть зубами, топтать ногами.
Парфентий выбежал на улицу и, обращаясь туда, где только что свершилось злодеяние, сдавленным от гнева голосом закричал:
— Гады! Кто дал право? Врете! По-вашему не будет! Вы за все заплатите, слышите, за все!
— Парфуша! — вдруг услышал он крик. — Уходи скорее! Они идут! Беги, они идут! — все звонче повторял встревоженный женский голос.
И, повинуясь этому голосу благоразумия, Парфентий сел на лошадь и помчался дальше по улице. В ушах звенело тревожное: «беги, они идут!»
Проскакав последнюю улицу, Парфентий въехал в колхозный сад. Здесь между деревьями лежал толстый слой вязкого снега, доходившего лошади до колен. Она перешла на тяжелую рысь, но тут же, выбившись из сил, пошла шагом.
Впереди, совсем уже близко, начинался спуск к Кодыме. А там, всего каких-нибудь полсотни метров, — и желанный берег.
Отломив толстую хрупкую ветвь, Парфентий хлестнул измученную лошадь. Она рванулась и, сделав несколько скачков сходу, провалилась в глубокую яму, до верху занесенную снегом.
Парфентий перелетел через голову лошади и сильно ударился о пень, торчащий из-под снега. И весь окружающий его мир внезапно стал каким-то иным, туманным. В неясных очертаниях поплыли кругом деревья, затуманился лес за рекой, и такое легкое, удивительно похожее на сон забытье без боли овладело им.
Так он лежал некоторое время и, наконец, открыл глаза. Осмотрелся. Рядом в канаве, тяжко дыша, барахталась выбившаяся из сил лошадь. Потом до его слуха дошел какой-то неясный гул. Он прислушался. Это были голоса.
В голове шумело, и он не мог определить, с какой стороны наплывали звуки. Одно становилось для него ясным, что это зловеще гудела, скрежатала зубами приближающаяся смерть.
Но нет, он, Парфентий Гречаный, не дастся ей в руки. Не из такого он десятка.
Около откинутой правой руки лежал его наган. Парфентий взял его, смахнул комья налипшего снега и проверил барабан. В барабане был только один патрон.
— Мало, — с горечью и досадой подумал Парфентий. — А как они нужны здесь, эх, как нужны!
Шум приближался. Теперь голоса уже слышались хорошо.
— Они идут! — снова пронеслось в голове. — Бежать! — решил Парфентий. Он сделал усилие и попытался встать, но не смог. Вывих левой руки при падении причинял страшную боль. Еще сильнее закружилась голова, перед глазами поплыли знакомые желтые круги.
А шум был совсем близко, и между стволами деревьев маячили серые бесформенные фигуры. И мгновенно исчезла боль и какая-то дикая, нечеловеческая сила подняла Парфентия. Он встал и, не оглядываясь, побежал к крутому спуску вниз к берегу. Позади гудели голоса. Все громче, все ближе.
Но нет, Парфентий Гречаный не дастся в руки врага, как не дался он, его любимый герой. И вмиг воображению Парфентия представилось чудесное видение. Осенняя непогода, на экране — седые волны угрюмого Урал-реки. Человек в черной папахе. На белизне рубашки у плеча — алое пятно. Застигнутый врагами, бежит Василий Чапаев к реке, бросается в ее бурные волны и… звучат в ушах Парфентия слова незабываемой песни;
Ты не вейся, черный ворон,Над моею головой:Ты добычи не дождешься,Я казак еще живой.
Но в слова любимой песни неожиданно ворвались другие, страшные слова:
— Сда-ва-а-а-а-айсь!
Все ближе берег, все глубже и глубже снег, все меньше и меньше сил. Они иссякают с каждым шагом, и кажется, что-то непомерно тяжелое повисает на плечах. Но хочется жить. Как хочется! И эта неистребимая жажда жизни влечет его вперед. Он сделал еще несколько шагов и, оступившись, упал с отвесного берега вниз.
Под ним, укутанная рыхлым покровом снега, бежала подо льдом река.
Родная Кодыма! Тебе, украсившей дни счастливого детства и юности, песнь моя! В ней сыновняя любовь за ласку чистых вод твоих, за нежный шопот камышзй. Скольких светлых, волнующих дней была ты свидетелем! Несказанно сладок был мне твой говорливый бег, когда ранней дружной весною, по взбаламученному полноводью твоему уносились к морю, к океану твои запоздалые льдинки. Я любил в ту пору бродить по топким, еще не просохшим берегам, вдыхая милый запах весенней прели, радоваться, когда пробивались на волю буйные молодые побеги трав, наливались соком прибрежные вербы, набухали на них нежные бархатные почки. А какое необъяснимое чувство рождалось в душе моей, когда в лазоревом небе с отраженными в тебе, Кодыма, облаками, пролетали над тобой журавли! И мне казалось тогда, что их сильные крылья несут в поднебесье мою молодость.
Милая сердцу Кодыма! Сколько радости и счастья находил я в прохладных струях твоих. Опаленный степным полуденным солнцем, я бежал к тебе, и ты прохладой своей прочь уносила усталость.
Ты, верная помощница и друг, прими благодарность и низкий поклон…
— Сда-а-а-а-ва-а-айсь! — ревело сразу несколько глоток.
Юноша стоял, окруженный налитыми кровью глазами и хрипящими пастями, из которых несло смрадным духом самогонного перегара.
— Сдавайсь! — прорычал кто-то, шагнув к нему.
Парфентий собрал остаток сил только для того, чтобы выпрямиться и встретить смерть, как подобает смелым. Усталое, бледное лицо его было спокойно. В голубых глазах горели ненависть и презрение.
— Чапаев не сдавался, и я не сдамся! — крикнул он громко и выстрелил себе в сердце.
Разом смолкли голоса. И только эхо подхватило последние гордые слова и, размножая их, понесло вдаль, чтобы услышали все.
И уставив налитые кровью глаза, смотрели живые, которым суждена смерть, на мертвого, которому суждено бессмертие.