Захар Прилепин - Война
Сколь меня не было на этом свете, я не знал и до сих пор не знаю. А когда все-таки очнулся, то, напрягшись, попытался узнать, жив ли еще кто-нибудь. Но мне никто не ответил: небось, голос мой не имел звука и потому не был услышан.
Я принялся ощупывать себя, чтобы понять свое положение: что осталось цело, а чего уже нет… Сразу же дошло, что я напрочь не вижу. В ушах потрескивало, как в шлемофоне после грозы. Тупой болью ломило голову. Подвигал ногами – вроде бы на месте, нигде не щемит, не саднит. Цапнул левую руку, а рукавица, как козье вымя, налилась кровью и уже начала засыхать и кожаниться. Сквозь шум в ушах я все-таки расслышал, как в стальной тишине танка сбегавшие с рукавицы капли моей собственной крови торопливыми шлепками разбивались о гулкий железный пол. Я подставил под рукавицу ладонь правой руки: капли сразу же перестали шлепаться о железо, и я убедился, что это действи– тельно капала моя кровь. Попробовал пошевелить пальцами, но отозвался только большой, да, кажется, указательный, остальные промолчали. Мокрую рукавицу я стаскивать не стал, все равно ничего не увидел бы, а достал из кармана комбинезона рулонку изоляции, которую всегда носил с собой на всякий водительский случай, и, как мог, обмотал руку выше кисти смоляной лентой.
Правый глаз по-прежнему мучила острая помеха. Я не мог даже переморгнуть веком и вынужден был держать его опущенным. Было ясно, что это от броневой окалины, осыпавшей все лицо, которое теперь щемило, как после бритвенных порезов. Левый же глаз хоть и не давал о себе знать, но был залеплен каким-то кровавым студнем, перемешанным с волосами. Пальцами уцелевшей руки осторожными шажками я прошелся по липнущей массе и понял, что взрывом с моего темени помимо шлема сорвало еще и кожу вместе с училищной сержантской прической и вроде уха легавой собаки набросило мне на глаз. Марлей из личного санпакета я кое-как обмотал голову и оба глаза, а сверху натянул валявшийся под ногами изодранный осколками шлем. Но под ним что-то опять закоротило и вырубило мое сознание.
Сызнова в себя я пришел, наверно, оттого, что в мое лицо сквозяще, остро поддувало снаружи. Я протянул руку: водительский люк напротив меня был приоткрыт. Захлопнуться полностью ему не давал серый армейский валенок, застрявший подошвой вовнутрь. Я ощупал его: чей он? Лехин? Кукина? Или самого Каткова? Но у башенных был свой люк. Зачем же им лезть по моим коленкам, чтобы выбраться наружу? Выходило, что это был Лехин валенок, это он, Леха, пока я был в забытьи, лез по моим коленям, чтобы выбраться через водительский люк.
– Леха! – позвал я, чтобы проверить.
Тот не отозвался.
– Гомельков!
Опять ни звука.
Я протянул руку: Лехино сиденье было пусто.
А может быть, Леха вовсе никуда не ушел, а, пойманный плитой за ногу, висел теперь вниз головой? Замерзший или сраженный немецкой пулей? Но узнать про то можно было, только если приподнять люковую крышку. А в ней – сорок килограммчиков стального литья! Для такой операции существовал специальный рычаг. Он располагался с левой стороны, как раз напротив раненой руки. Но и здоровой я вряд ли смог что сделать в моем положении.
– Кукин! – позвал я заряжающего. – Ты живой?
Кукин не отозвался: наверно, успел выбраться или был убит наповал. Ужли и Каткова нет?
Мне сделалось жутковато, что я один, ослепший, заживо замурован в своей же «тридцатьчетверке». А если тут еще немцы?..
– Катко-о-ов! – уже в отчаянии прокричал я в пустую гулкую емкость. – Товарищ лейтенант!
Только теперь позади меня почудился глухой заторможенный стон.
– Товарищ лейтенант! – сквозь свою боль и слабость обрадовался я этому живому отклику. – Ваня!..
За все его командирство я впервые назвал его так по-родственному, как брата, потому что не было у меня в ту пору других слов, чтобы выразить ему свою радость.
– Это ты, Ваня?! Товарищ лейтенант!
И его стон повторился как подтверждение.
– Что с тобой? Скажи…
Ответа долго не было. И только спустя послышалось тягучее, слипшееся:
– Пи-и-и-ить…
…И вот слышу: снаружи ребячьи голоса. Гомонливо обсуждают наш танк. Оказывается, никто из них не видел русских танков. Наша «тридцатьчетверка», поди, первой была в здешних лесных и заснеженных местах, на улицах Кудельщины.
– Ух ты какой! Ничево себе! Под самую крышу.
– Ужли наш это?
– Да наш, а то чей жа!
– А где звезды?
– Их замазали. Для маскировки. Немцы ведь тоже на зиму перекрашиваются.
– А кресты не замазывают. Штоб все боялись…
– А то медведей малюют.
– Медведи – это у них часть такая: медвежья. На той сгорелой самоходке тоже медведь был. Она тут с самой осени стояла. Сперва зеленая с желтым, а потом белым покрасили. Я с чердака видел. И как этот танк ее саданул – тоже видел.
– Гни больше…
– Вот штоб меня… Ка-а-ак жахнет! С одного раза попал. Целый день горит…
– А как нашего подбили – видел? В башне вон какая дырка! С кулак!
– Нет, не видел. Лупанули оттуда откудова-то, из кустов…
– Дак из потайки хочь кого можно подбить… А ежли б один на один, грудки на грудки… Вон у нашего какие колеса! Аж мне по пояс. Сила!
…У моих ног всегда валялся траковый палец – этакая штуковина, заменявшая мне молоток. Я нагнулся, нащупал «палец» и постучал по броне.
Голоса сразу испуганно смолкли.
– Сыночки! – позвал я, стараясь кричать в щель незапахнутого люка.
Те по-прежнему молчали.
– Подойди кто-нибудь. Я – наш… наш… Слышите, говорю по-нашенски… Меня Петром зовут…
По ту сторону брони негромко загомонили между собой, но я ничего не разобрал. И снова подал знать в расщелину:
– Мы тут раненые. Я и командир. Нам бы водицы… Попить дайте…
Не сразу, но наконец донеслось:
– Сича-а-ас!
И верно, спустя немного прокричали:
– Куда вам попить-то? Спереди не пролазит… Там какой-то валенок застрял…
Я с облегчением перевел дух: значит, снаружи лобовой брони никого нет. Будь Леха еще там, ребятишки не подошли бы к переднему люку, тем более не стали бы пробовать подать туда воду. А ежли Леха жив, то, может, как-то сообщит про нас, про нашу «тридцатьчетверку».
– А вы посмотрите: ежли на башне крышка торчком, значит, верхний люк открыт. Туда и подайте.
– Открыто! – дружно прокричали ребятишки, а я подумал, что Кукин тоже успел выбраться. Вон Катков не смог, потому и остался.
– Ну, тогда так: который посмелей – залезай на башню, а воду – потом.
По броне наперебой заскребло, зашкандыбало сразу несколько обуток. Потом из верхнего люка колодезно-гулко донеслось:
– Где вы тут? Берите!
Я поднял навстречу руку, пошарил в пустоте и поймал холодный кругляш бутылки. Тут же отпил половину и протянул остальное за спину. Катков жадно схватил посудину, и, пока пил, было слышно, как стучали его зубы.
– Ваня, тебя куда?
– В грудь… – простонал Катков. – А еще в плечо, кажется… рукой не пошевелю.
– Потерпи, потерпи малость… Кудельщину, поди, взяли…
Тем временем мальчишка завис в люке, видно не хотел уходить, и, глядя вниз, на нас с Катковым, трудно сопел от напряжения.
– Ты, парень, вот что скажи: немцы где?
– А-а… За речку убегли. В Касатиху.
– А наши?
– А наши – за немцами. Там сичас гремит, ракеты летают. Два раза наши самолеты прилетали. Низконизко, звезды видать.
– Значит, поперли-таки немца?
– Поперли! – радостно подхватил это слово мальчонка. – Тут никого не осталось. Одни убитые. Страсть сколько.
– А наши есть убитые?
– Не-е… Был один раненый, вон там на дороге лежал…
– Без валенка?
– Ага…
– И где же он? Куда подевался?
– Ево один дедушка подобрал, на санях увез.
– А больше никого не видел?
– Никого…
– А тебя как хоть зовут-то?
– Я тоже Петр. Петька…
– Тезки, значит. Петр-маленький, а я – Петр-большой, – говорил я через силу, с натужной бодрецой, старался не спугнуть, приветить мальчишку. – Да вот, хоть я и большой, да ничего, брат, не вижу. Ты давай лезь-ка сюда, дело к тебе будет. Давай, а?..
Петр-маленький помедлил, посомневался, но все же спустился в отсек и замер возле моего сиденья. Ему, конечно, было боязно видеть мои неопрятные бинты, торчавшие из-под шлема. А может, пугал его и раненый Катков, тяжко и клекотно дышавший позади меня на полу отсека. Подбадривая его, я ощупывал здоровой рукой хлипкое, ягнячье тельце под заскорузлым кожушком, перебирал стылые пальчики.
– Ты меня не бойся, – сказал я тихо, словно как по секрету. – Пораненный я. Лицо все в крови. Как мог, обвязался одной рукой, да, видать, не очень ладно. Что поделаешь, такая вот она, война. Не будешь бояться?
– Не буду…
– Тебе сколько годов-то?
– Девятый.
– В каком классе?
– Ишо не ходил…
– Что так?
– А-а… война. А в школе – немцы. Парты все сожгли…
– А папка с мамкой где?
– Папку на фронте убило. Ишо летом бумажку прислали. А мамка болеет, ноги у нее… Ботинки не обуваются.