Александр Проханов - Восточный бастион
Сестра мазала мальчику грудь йодом, словно золотила. Другая касалась курчавой головы, жалобно, по-матерински гладила.
— Дома его небось ищут. Не знают, где он. А он, вот он где! Беда!
— Детей-то зачем в это дело путать? — отвечала другая. — Дети разве что понимают? Думают, забава, игра. А игра-то со смертью. У нас в доме такой же живет, Ахметка. Моему Кольке змеев делает. Змея сделают и бегут вместе, вгоняют ввысь. Может, так же бежал, и в толпу его занесло.
— Беда! — повторила первая. И обе склонились над мальчиком. Тихо звякали, пришептывали, будто вдували в него жизнь.
Белосельцев, едва вошел, едва увидел эту раненую, подбитую, готовую исчезнуть жизнь, весь напрягся, суеверно, молитвенно замер. После всего пережитого, накопившегося за два грозных дня, дух его онемел на невидимом, из болей и страхов пределе. По одну сторону находился жестокий опыт, почерпнутый среди расколотого, сотрясенного мира, охваченного борьбой и страданием. По другую сторону был его дух, преображенный любовью. И его жизнь, из света и тьмы, была поделена все той же незримой, проведенной в мироздании чертой.
Он стоял в отдалении, наблюдая, как собирается бригада врачей. Занимали место у пультов, у агрегатов и колб. Помещали в штатив цветные флаконы, словно развешивали над мальчиком ветвистое хрупкое дерево в блеске стеклянных плодов. Его усыпили. Отделили и вычерпали его память и боль. Отделенные, они струились теперь на экранах, скользили в электронном луче, трепетали в показаниях стрелок, дергались в пере самописца.
— Приступаем, — сказал Гордеев, наклоняя голову с острым лучом во лбу. Лариса — одни глаза, блестящие, зоркие, — встала у него за спиной, ловя его мысли и жесты, образ его и подобие. — Начнем интубирование!
Подкатили к изголовью пульсирующие искусственные легкие с гофрированным колыханием мембраны. Сестра приоткрыла мальчику губы, ловко и бережно вставила трубку, проталкивая ее в глубину, отбирала его дыхание. Он отдавал машине свои слабые вздохи, и та, неразумная, сотворенная из стекла и металла, подхватила его дух, сделала его душу своей. Словно малый кузнечный мех, дула и дула в него, в крохотный горн, поддерживая слабый огонь. Не давала потухнуть.
Белосельцев видел, как сдвинулись тесно хирурги, скрестили над мальчиком тонкие, бьющие изо лбов лучи, словно продолжения мыслей.
— Где коагулятор, не вижу! Почему не кладете на место? — резко спросил Гордеев. Лариса послушно и быстро положила перед ним инструмент. Сестры пеленали голое тело, оставляя узкий просвет на груди. — Чуть больше, пожалуйста. Расширьте операционное поле!
Белосельцев глядел на полоску живого тела, веря, страшась, словно сам отдавал себя в руки хирургов. Сотрясенный путчем Кабул, раненный в сердце. Патрули и танки на улицах. Перестрелка в кварталах. И среди всего — крохотное детское сердце, задетое сталью, и люди сошлись, желая его спасти.
— Начинаю, — Гордеев поднял скальпель, нацеливая его для удара. Мгновение тишины. Белосельцев под рубахой почувствовал то место, куда целит Гордеев, как пугливый ожог. Скальпель коснулся груди, проведя полукруглый надрез, потянул от дуги длинный росистый след. Белосельцев закрыл глаза, неся под веками видение крови. «Смотри!» — раздался беззвучный глас. И он смотрел, вел репортаж из раненого сердца Кабула.
— Артериальное? — спрашивал Гордеев.
— Сто двадцать.
— Пульс?
Работала служба спасения. Брали частые анализы крови. Измеряли давление, пульс. Откликались на крохотные биения. Среди врачей и сестер Белосельцев видел теперь лишь двоих, Гордеева и Ларису. Их закрытые масками лица оставляли одни глаза, хранившие единственное выражение — непрерывного строгого света. Исчезло все лишнее и случайное, осталась самая суть. Белосельцев слышал о прошлом Ларисы, знал ее вздорность и слабость, пристрастие к вещам, к мишуре. Но это не имело значения. Гордеев, расчетливый спец, умный и тонкий служака, имевший протекцию, его поездка в Кабул — еще один шаг к восхождению. Но и это не имело значения. Преображенные, отрешившись от временных целей, они достигли сейчас совершенства. Осуществляли свою высшую жизнь, спасали жизнь другому.
— Пилу Джигли! — глухо, сквозь марлю сказал Гордеев.
Лариса выхватила из кипятка, подала ему блестящий зубчатый шнур, окутанный паром. Резкий взмах кулака, как заводят мотор у лодки. Хруст рассекаемой плоти. Словно на груди расстегнули молнию, и раскрылась внутренняя алая жизнь.
Одолевая обморочность, Белосельцев сопрягал свою волю с волей и силой хирургов. Ему казалось, есть некий образ тому, что здесь происходит. Цель его появления здесь, в Кабуле, была не в том, чтобы собирать информацию, анализировать войну и политику, писать разведдонесения, а в том, чтобы молиться над детским сердцем. Жаркой бессловесной молитвой его защитить, отвести от него винтовки, пикирующие самолеты, движение полков и дивизий. И если оно остановится, случится огромное, непоправимых размеров несчастье, омертвеет половина земли, и его страна, его грозная любимая Родина превратится в пыль и обломки. И все это знают. Одни продолжают стрелять, другие спасают, не давая сердцу погаснуть.
— Вскрываю перикард! — действуя ножницами, Гордеев разрезал пленку. Под ней обнажился сиреневый глянцевитый бутон. Сотрясался, наполненный соком, словно готов был раскрыться, превратиться в огненный мак. — Нервное сердце, боится, — Гордеев отдергивал пальцы, словно обжигался. — Вот он, проход осколка… Да успокойте его, успокойте! Не могу работать! Включите отсос!
Лариса протянула блестящую трубку, удалила натекшую кровь.
— Смотри, как шпарит! — Гордеев усмехался, подбирался пальцем под вену, стараясь ее ухватить. — Давайте готовьте канюли.
Подкатывали аппарат искусственного кровообращения, граненый хромированный шкаф с врезанным бруском хрусталя, в манометрах, циферблатах и трубах. Искусственное рукотворное сердце, созданное в помощь живому.
— Ритм доложите! — требовательным, измененным голосом требовал Гордеев.
— Сто сорок!
— Давление в артерии?
— Сто двадцать!
— Вы видите, начались экстрасистолы!
Это было похоже на стыковку самолетов в небе. Шла дозаправка топлива в воздухе. Медленно сближались громады. Чутко тянулись друг к другу, боясь ошибиться в касании. Малейший перекос и неточность, и в грохоте, истребляя друг друга, рухнут на полюс. Белосельцев чувствовал предельное напряжение момента. Работали десятки приборов. Человек в своей беззащитности был отдан приборам на откуп. Преданно, точно они сохраняли ему бытие. Память, дыхание, кровь, отделенные одно от другого, жили в проводах, на экранах, трепетали в стальных оболочках. Но в этой машинности ему чудились нежность, любовь. Совершалось великое чудо. Одна жизнь тянулась к другой, ослабевшей, готовой исчезнуть. Вселялась в нее, делилась кровью и силой, своим местом под солнцем, принимала в себя ее боль.
Хирург бесстрашно и мощно, ударом отточенных кромок прорвал стенку аорты. Кровь, всклокотав, натолкнулась на сталь, устремилась в трубу. Минуя живое сердце, хлынула в насос. Заработал, задышал, мягко, бархатно, толкая алую жизнь. Живое сердце опало, притихло. Лишь слабо вздрагивало, как рыба, выброшенная на отмель, поднимала свои плавники.
— Внимание, вскрываю сердце!
Гордеев сделал узкий хрустящий надрез. Просунул вглубь палец. Осторожно водил внутри, ощупывая сердечную полость.
— Подтверждаю диагноз… Вот он стоит… Приступаю к удалению осколка!..
Кривые блестящие ножницы погрузились в надрез. Рассекли сердечную мышцу. Ассистенты извлекли из груди и держали в руках пустое недвижное сердце. Хирург пинцетом, сделав легкий молниеносный рывок, извлек осколок. В первый раз обратился к Белосельцеву:
— Вот он, смотрите! Кусочек гранаты! — протянул на острие пинцета крохотный кристаллик металла. — Долой его!
Белосельцев смотрел на стальную острую искру, упавшую на стекло. На убитую смерть.
— Температура тела? — Гордеев действовал, приблизив к сердцу сияющий глаз. В руках у него появились игла и нить.
— Двадцать четыре градуса…
Лишенный сердца, человек остывал, как жилище, в котором погасили очаг. Игла проникла в мышцу, тянула за собой тончайшую дратву.
— Сколько времени пережата аорта?
— Семнадцать минут.
— Начинайте его согревать!
Из сердца тянулись нити, как из крохотного ткацкого стана. Черные, белые. Ночи и дни. Хирурги-ткачи ткали его судьбу. Творили ему новую жизнь. Своей страстью и верой, жаждущей света душой Белосельцев желал — пусть это сердце, умерев среди ужасов, болей, воскреснет среди добра. Пусть в нем, воскрешенном, обретут свою жизнь другие, погибшие до срока сердца. Пробитые пулей. Разорванные пыткой в застенке. Оглохшие от страха. Утратившие веру и свет. Пусть в нем, воскрешенном, воскреснут.